Марсель Пруст

«С мамой мы очень дружили. Мне было очень тяжело, потому что всю жизнь – до моих десяти лет – она была моим лучшим другом. Нам с ней и говорить не нужно было. Мы просто были вместе. Иногда переглядывались… И всё понимали без слов. Гораздо позже, когда я работал тайным агентом, я вновь испытал это заговорщицкое чувство. Когда, выполняя секретное задание, я должен был устанавливать связи, мне приходилось сотрудничать с коммунистами стран, языка которых я не знал, например Венгрии, Норвегии, Финляндии. Я должен был передать конверт или небольшой пакет незнакомому человеку. Нам достаточно было обменяться взглядами на улице… И я тут же чувствовал, что это он. Вот он, человек из моей команды. Мы оба заняты одним и тем же очень важным делом, а всё остальное не имеет значения. И то же ощущение было у меня по отношению к маме. Слова были не нужны. Например, все играли в настольные игры, скажем, в карты, она и другие люди, дамы и господа, иногда только дамы. И вдруг я делал что-нибудь не то, какую-нибудь глупость. Она оборачивалась. Наши глаза встречались. На губах у нее появлялась легкая усмешка. Это был именно заговор. Может быть, дело в том, что мы оба были чужими в этой стране. Дома мы говорили по-французски. Мама так и не выучила польский. Кое-как она на нем лопотала. Совсем маленький, я уже служил ей переводчиком, когда она ходила в магазин во время поездок в Европу или когда надо было объясниться с прислугой на немецком, итальянском и других языках. И на польском, конечно, – с конюхами, когда мы вместе ходили смотреть лошадей.

Помню прием в Польше, в имении отца, после охоты – там были аристократы, были соседи-помещики, а на веранде огромная груда кабанов, фазанов, оленей. А потом шумный праздник. Меня уже уложили. Но я чувствовал, что мне необходимо увидеть маму. Я стал звать, не очень громко, потому что не смел кричать изо всех сил. Я был недалеко от большой комнаты, она услышала и пришла меня поцеловать. Она наклонилась надо мной. Погладила меня по голове. Она не торопилась. Ушла от меня слишком скоро, но без спешки. Я так ясно всё помню. Это было восемьдесят лет тому назад, но я прекрасно всё помню. Это заговорщицкое чувство, это сознание, что есть кто-то, от кого у меня не может быть секретов – даже в том, что касается секретной работы для Коминтерна…».

Эту последнюю фразу Жаку хочется переделать, подчеркнуть, как ему повезло, что ему не приходилось ничего скрывать от мамы, ведь она так давно ушла из жизни. Но из первого варианта фразы становится ясно, что даже в обстановке секретности, связанной со службой агента Коминтерна, знающего, что не должен никому проговориться, даже заключенному в Бутырской тюрьме, выдерживающему допросы с избиениями, важно, что был в его жизни человек, один-единственный, которому он мог во всем довериться, – его мать Леонтина Шарлотта Гуайе, родившаяся во Франции, в Бур-ан-Брессе, департамент Эн, в 1877-м, умершая в Польше около 1920 года, когда маленькому Жаку было лет десять. «Она была такая красавица. Я смотрел на нее, как смотрят на Мону Лизу. Потому что она всегда чуть-чуть улыбалась, даже когда заболела и болезнь становилась всё тяжелее и тяжелее, даже когда она уже не могла вставать с постели… Даже тогда ее взгляд оставался прекрасным. И я смотрел на нее, как верующий смотрит на Деву Марию на образах. Мама была высокая, ну, наверно, не очень высокая, но все-таки, конечно, выше меня. Черноволосая, темные глаза, вьющиеся волосы, разделенные надвое пробором, правильные черты. Голос у нее был очень музыкальный. Смотреть на нее было для меня такой радостью».