Кирюшка подошел к женской яме и заглянул туда. По его вискам из-под шапки лился пот.

– Ну што, бабы? Утрудилиси? Как она, могилка-то, удалася?

– Иди ты!

Баба в мохнатых платках махнула на Кирюшку рукой, и толстая рукавица легко, как птица, слетела, да недалёко пролетела, шмякнулась в сугроб. Баба по-мужицки выматерилась, с трудом нагнулась, подобрала рукавицу и вытерла у себя под носом.

– А што машесся-то, будто муха я?

– Ничево! Ступай свою рой!

И тут из-под земли, из ямы той бабьей, выскочила тощая девчонка, лицо угластое, щеки ввалены, скулы деревянные торчат, глаза косые под лоб рыбами плывут, с лица уплывают, из-под шапчонки коска в виде верёвки свисает, меж лопаток мотается, шубёнка выше колен, выросла она из неё, и смешно видать чулки шерстяные, тканые, а валенками снег загребает, велики валенки ей. Утюжит ими снег, а личико своё нищее, утлое тонущей лодчонкой к большим мужикам закинула. Вся – на воблу похожа, на высушенную по лету на леске рыбёшку; и грызть ту чахлую воблу никто не сможет, ибо – не угрызешь, а только зубы все поломаешь.

Девчонка эта непонятно, быстро, и правда как уклейка, под серебряной водой плывущая, метнулась к яме, что рыли мужики, и подбежала к Власу, и снизу вверх на него глядела.

И Влас сверху вниз на тощую девчонку глядел.

– Ну што? Што таращисси? Гляди глазёнки на снежок-от не выкати!

Не зло, добро смеялся. Потом враз умолк.

Уж очень пронзительно глядела девчонка.

Будто глазёнками своими рыбьими, белыми просверливала в глазах его две жарких дыры и добиралась до огненного черепа; до того, чего он сам в себе боялся и не допускал сам себя туда. А вот она, поди ж ты, влезла. Без мыла!

Влас отвернулся. Лиственничная ветка, твёрже железа, выпала из его окоряженных, обмёрзших пальцев.

– Ну што… – повторил он уже не бойко – беспомощно: как ребенок нашкодивший.

И враз осел в снег. И по его лицу тёк пот, и по спине, под зипуном, тёк, и ноги в снегу торчали ледянее железок, а девчонка эта, вобла, цапнула ветку, что выпала у него из руки, ловко прыгнула в яму, и он отсюда, из снега, где сидел без сил, видел лишь ее сгорбленную детскую спинку в повытертой шубчонке и ушатую цигейковую шапку, и уши, развязанные, мотались в такт ее движеньям, а надо бы крепко завязать те меховые уши под подбородком ей, глупой, ведь теплей же будет.

Преодолевая стыдную слабость и дрожь в коленях, Влас встал, обвёл глазами белый простор. Повсюду, у ям, что рыли и рыли отчаянные руки, лежали мёртвые люди. Живые – копошились в ямах, тихо плакали вокруг ям, засматривая внутрь земли. Влас шагнул вперёд и не прыгнул – скатился в яму. На дне ямы вперемешку трудились, рыдая, слизывая со щёк слёзы, мужики и бабы. И дети. Кроме той девчонки, воблы, шустрили тут, копошились детки, изо всех малых силёнок помогая взрослым делать то, что делали все они: себя спасать. Дети грязным и золотым пшеном рассыпаны были меж мрачных взрослых отрубей. Влас упал на колени. Ноги не держали. На коленях, по мерзлоте, подполз к земляной стене. Запустил в нее ногти. Стал бессильно карябать ногтями черную земляную сталь. Мерзлота не поддавалась живым рукам. Он грыз пальцами землю и плакал.

– А вот, – подскочило к нему дитя, детский голосок он услыхал, – вот у меня что есть.

Глаз сам скосился. Прежде всего глаз увидел детскую лапку, и без варежки. Пальчики цепко держали крышку из-под консервной банки. То, что находилось в банке, давно уже съели. Глаза побежали дальше, по рукаву шубчонки. Так и есть. Она, Воблочка сушёная. Вобла взмахнула консервной крышкой и вонзила ее в земляной чёрный мороз. Отвалился кусок земли и упал к ногам Власа. Счастливы были те, кто тут топтался в валенках; он же как ехал, так и сгружен был на берег Томи в сапогах, и ноги уже до костей промёрзли.