В поле скомандовали им: «Стоять!» – и встали среди снегов.
Стояли люди, сверху очень маленькие они были, эти жалкие черные фигурки, то ли жестяные, а может, оловянные; падали, их поднимали, а может, ветер их поднимал или страх, на снегу ногами переступали, в ладоши били, так согревались, обнимали друг друга, рыдали друг у друга на груди. Кто-то на снег сел и так сидел. Молча. Захватывал снег в горсть и ел его. Поле распахивалось, расширялось, кренилось в одну сторону, в другую, вставало дыбом, и по отвесно вставшей белой стене фигурки катились и падали, крича, в метель и ужас; и земля сама подставляла под них, валящихся и катящихся, свой твердый, укутанный в снега бок; и тонули люди в новом снегу, и катились в нем живыми чёрными брёвнами, и, может, мечтали, чтобы их скорей распилили и разрубили на дрова. А разве людьми топят печь земли? Топят, ещё как топят! Люди, это самое лучшее топливо! Ничто, ни уголь, ни нефть, ни торф, ни сосна и береза, с людьми не сравнится!
Люди, маленькие, чёрным зерном по белому рассыпаны… и выгибы холмов… и снежная, нежная земля качается, валится набок… хватайтесь друг за друга, иначе укатитесь далёко, туда, где пылает полярное Сиянье, ледяной костёр во всё небо… Зачем вас родили на земле? Зачем вас родили?
Поле. Это снег! Нет. Это же земля!
Ройте землю! Все! Здесь жить будете!
Да как жить?
Да чем рыть?
Эй, братушки! дайте же хоть лопату!
Нет у нас для вас лопат! нет ничего! ройте хоть руками, ногтями царапайте! Всё! Прощайте!
Слёзы захлестывали глотку.
Про… щай-те… Ребятушки, они с нами-ти… попрощевалися… Ето значицца, всё, всё-о-о-о…
Влас обвел людей долгим взглядом; взгляд его длинно, тоскливо плыл над людьми, как та прощальная, погибельная, через Томь, баржа.
– Люди! Ветки собирайте! Вон лесок поблизости! Ветками, щепками рыть снег зачнём! И до землицы докопаемси!
– А у мене што есь! – Кирюшка Смеляков наклонился, пошарил за голенищем и вынул нечто, остро, длинной рыбой чехонью блеснувшее на солнце. – Нож!
Влас, ставши белым как снег, закрыл Кирюшку всем своим мощным телом от косящихся на толпу охранников.
– Тише… упрячь… ить оне ищо не ушли… вот ужо уйдуть…
Кирюшка, дрожа, заталкивал нож обратно за голенище.
Рыли, рыли, рыли. Замерзали иные, падали в снег лбом и так застывали. Фигуры чёрные, фигуры серые двигались по снегу, кто ползал на карачках, кто в рост стоял, возвышался. Думал, и думы шли смертные, прощальные. И Влас думал, остервенело, жестоко разрывая холодную землю толстой крепкой веткой лиственницы: если к вечеру не выроем ямы – погибнем: в яме можно огонь развести, в глубине земли угреться можно.
Веткой ударял в железную землю, как ножом.
А тут рядом Кирюшка настоящим ножом ударял, слои земные подцеплял.
На Кирюшкин нож с завистью мужики глядели.
– Эй! Дай, Кирилл, покопать!
Кирюшка скалился страдальчески.
– А ну как дам, а ты мене возьми и убей! и на мясо, как порося! а?!
– Об чём ты, – тихо бросил ему Влас, – Оспода-ти побойси…
Кирюшка ковырял землю молча.
Рядом голосили бабы.
Мужики оглядывались: охранники куда-то делись, может, за лесок покурить и оправиться ушли, а может, и навовсе их тут, грешных, покинули.
Когда солнце повернуло на закат, тут все всё и поняли.
И еще ожесточеннее, обреченней рыли; будто хотели дыру прорыть к самому горячему, пылающему сердцу земли. Туда, где Ад, на сожжённой церковной стене намалёванный неумелою огненной кистью, да звериная, с чёрной, смоляной пастью, Геенна огненная.
А женщины-то быстрее землянку вырыли; небольшую ямину, в половину роста человеческого, и на том спасибо. А мужики поглубже старались.