Влас в зданье станции вошёл, и охранник вошёл.

Влас безошибочно, на запах, к нужнику двинулся, и охранник за ним.

Влас в нужник, и охранник следом.

– Не затворяй дверь!

Крик ударил меж лопаток, и больно стало плоти и костям.

А душа смеялась. Наплакалась она вволю, душа-то; смеяться ей теперь над всем надо было.

Влас вылил ведро. Повернулся. Лицом к лицу они теперь с охранником стояли.

– Ну што? – первым спросил Влас.

– Что, что! Дед Пихто! Ступай! – Солдат дернул головой. – Вперёд!

Влас пошагал с лёгким ведром вперед. Вышли под звёзды. И опять Влас голос подал.

– Долго здеся стояти будем? Ай вскорости двинемси?

Шагов десять прошагали молчком.

– Час простоим. Воду заливать будем. И угля загрузим. Узловая станция. Бердяуш.

– Бердяуш, а игде енто тако?

– Разболтался я. Командир накажет. Мал-чать!

И опять приклад грубо, больно прислонили к его мощной многострадальной, работной спине, всей во вздутых сильных мышцах, они уж опадали от голодухи, затекали под ребра, таяли, – будто древом, железом и кулаками, что стали железа твёрже, ему то и дело между лопатками ставили бесконечные, позорные клейма. Эх бы развернуться и одним бы ударом того дохляка!

…Осподи, спаси-сохрани…


Старик Порфирий Шушунов однажды поймал в вагоне крыску; она залезла в пищевое ведро и лакомилась высохшим хлебом. Порфирий сидел рядом с ведром. Распахнул глаза шире. Долго глядел, как зверёк ест. Ела крыска нагло, не убегала с куском в лапках – потому что все люди в вагоне замерли, ночь это была, и кто спал, кто плакал, кто бормотал молитвы, кто пытался забыться, да не получалось. Порфирий глядел-глядел на крыску да и внезапно упал грудью на ведро – и грудью закрыл ведро с краями.

Влас, рядом сидел, тихо прогудел:

– Порфирий, пусти. Пущай уползеть. Животина. Ись тож хотить, равно жа как и мы.

– Не-е-ет, – Порфирий обернул разрезанное мелким смешком, деревянной щепкой поостревшее древнее лицо, – не-е-е-ет! Не выйдеть у няё. Спымал так спымал.

Осторожно сдвинулся, руку в ведро запустил. Охнул: крыса его укусила, защищаясь. Вынул зверька. Пока вынимал, придушил: за шею держал.

Влас туманно глядел на мёртвую крысу. Потом его взгляд из влажного и плывущего сделался острым, железным.

– Агеич… по кой? За што?

– Ишь, сердобольнай какой тута стал, Игнатьич… в избе-от кота нябось держал, на крыс-мышов… и радовался ить, когды кот мыша спымат… а тут… – Острее, неистовей стал взгляд Порфирия. Ровно остриями ножей, грудь Власа зрачками проткнул. – А нас-то всех – за што?!

Влас молчал. Потом протянул руку ладонью вверх.

– Дай выкину.

– Куды? Состав же идёть.

– Вон щель меж досок.

Влас взял мёртвую крыску в руку. У неё были оскалены длинные зубы. Он подполз по соломе к стенке вагона, вслепую, во тьме, нашарил дыру и вытолкнул в нее мёртвое тельце, минуту назад ещё бывшее живым.

«Вот тако и мы жа все. Нонче живы, завтра мёртвы. А што жа посля нас на землице останецца? Што? Делишки наши? Детки? Косточки белы? Али жа…»

Пронзила, острым копьем от затылка до пяток, простая мысль: да сама земля и останется.

«Все лягем в землю. Уж скольки нас лягло. Не счесь. Разумом не охватити. И мы все – лягем. Хто тута трясецца, в вагоне сём телячьем. Аринушка моя вон лягла. Сам иё и закапывал. Дух той ямы разрытой – помню. Навек в ноздрех. И без попа, сам молитовку читал. А с краёв раскопа на дно ямины – черви белы да красны падали, жуки чёрны валилиси. Живность всяка землю населяить. И вить стоял, лопатою махал и думал, думал… как… Аринушку мою… черви ись будуть… Черви!.. букарашки всяки… Корни травны будуть иё рученьки, личико иё пронзати… Как тогды не упал? Уж лучче бы свалицца и померети там жа, с нею рядышком. Как спали, обымалиси… так бы и в землице обнялиси, вместе-двое… Нет. Не суждёно. А што суждёно? Што, хто останецца посля мене? Спирька? Сусанка? Ну они ж, понятно ж. Детушки. Да игде Санька? нябось в землице сырой… а игде Спирька окажецца завтре? А – внутрях Земфиры хто? Во чреве башкирочки моея… Ластонька, детонька… утешеньице моё…»