Он вытянул шею, подался вперёд, закинул подбородок, окладистую, как у попа, серебряную бороду, вдохнул холодный ветер и напряг мускулы шеи. Заорал так, что люди, трясущиеся в кузове, позатыкали пальцами и ладонями уши.

– Зёма-а-а-а! Люблю-у-у-у-у! Роди-и-и-и-и!

Спиридон, в катящемся по иной дороге грузовике, вцепившись в борт кузова так, что пальцы побелели и костяшки посинели, будто это руки мертвеца вмиг стали, а не живого-живущего, не повернув голую голову, слушал, как отец надсадно, в муке, орёт.

Мужики окидывали Спиридона нехорошими взглядами.

– Слышь, батька твой как блажит.

– Прощацца с зазнобою.

– А ты што, яму, батьке, дорогу-ти перебежал? Ровно заец?

Спиридон облизывал губы, будто поел сладкого.

– Не перебежал. Оно само так случилося.

– Случи-и-илося! – передразнил его колхозный тракторист Митя Верхогляд. – Явилося, не запылилося! Не-е-ет, перебежал. Перебежал!

– Я бы тож перебежал, – вздохнул чёрный и кривой, будто кочерга, старик Левонтий Гущин. – Красивенька уж оченно башкирочка. Да и… одиноко живёть… сиротина… соблазну для парня целай воз…

– Воз, воз! Вези вот таперя!

– Грузовичок ентот нас прямехонько в гибель и вязёть!

– Нишкни… ищо о гибели реча никакова нету…

Спиридон смотрел на одиноко, вдали от толпы стоящую женщину. Тонкая, прямая, лицо обмотано ихней мусульманской белой тряпицей. В жару ли, в холод так вот обматывается. Мало кто видел ее власы распущенные. А вот он видел.

«Да ведь и батька – видел», – подумал темно и страшно, сжал зубы до скрипа.

Всё. Оборвалось всё. Нет возврата.

– Што будет, не знаю, – губы сами говорили вслух.

И мужики слышали это бормотанье.

– Што, што! Господь нас не осудит! А люди – засудят!

– За што засудят-то, братцы?

– За всё хорошее! Да просто за то, што – на свете живём!

– За то, што – мужики мы… Землицу отняли, работать на ней дозволили, да всё наработанное – в общой котёл… платы нет, урожая в закромах нет… ничево нет… да и самоё землицы – тож нет! а таперя и нас – не будеть!

– Влась ить у их.

– Влась, влась! повластвовал и слазь!

– А што, Егорка, царя обратно хошь?!

– Да ну яво, царя, в баню… при йим тожа неважнецки было-ть… как вспомнишь, в солдаты тя… у нас вот всю семью в мировую перебило…

– Так то в бою! а тут, вишь, приходят и стрелют! прямо на пороге избы! енто – хороша влась?!

– Влась всегды плоха, любая. Енто надо затвердить… запомнити на жизню всю…

– Уж запомнили!

– Запомнили – ищо разик повторитя… штоб из башки не выпало…

Грузовик трясло. Туда, сюда качался кузов, и от борта к борту качались в кузове люди, будто они все были арбузы или дыни с заброшенной бахчи, и их, подмерзлый урожай, катили в большие города, на съедение горожанам, что привыкли вкушать плоды земли без борьбы и без любви, и без пота, и без работы; и без молитвы, какая теперь молитва, земля бессочная, равнодушная к человеку, а Бога убили. В небесах – подстрелили! Из револьвера! Среди туч, зверюги, нашли.

Спиридон трясся вместе со всеми. Снег сёк ему лоб, ударял по щекам, жёг виски, колол веки и шею. Он наклонился и быстро, крепко обтёр ладонями мокрое лицо. Когда поднял голову и глянул на мир снова, сообразил: на отца-то то он так и не посмотрел напоследок – только на нее, на башкирку, сухо, тонко и прямо стоящую в белом, как простыня, хиджабе на краю мгновенно белеющей площади, – вот и небо землю укутало в саван, и – айда хоронить.


Бурлили, топтались на перроне, наваливались живыми волнами на вокзальные камни крестьяне. Они, свезённые на вокзал в град Куйбышев со всей Куйбышевской области, знать не знали, куда их дальше повезут. Все тут самарские земли гудели и толклись, в людском месиве на узкой платформе: и Кинель, и Бузулук, и Пестравка, и Красный Яр, и Камышла, и Безенчук, и Клявлино, и Елховка, и Исаклы, и все понимали: вдоволь набьют товарный поезд, дышать нельзя будет. Люди обращались в скотину; и везли в вагонах для скота, всё правильно, так всё и должно быть, бормотал старик Порфирий Шушунов, мучиться должен человечишко, прежде чем его осенит благая мысль: не мучь ближнего, а полюби его изо всей силушки.