Вера всегда парной природы – голубка и голубь, бугай и корова, два кургана – один ей, а другой ему. «Молодой и молода… у ней цицка руда!» – орут вслед молодоженам хохлята-октябрята. И оглядывается пара. У молодой грудь девичья, бледный розовый сосочек потемнеет к беременному маю – немыслимо, чтоб молодая грудь показала, пока не кормит.

Зато переростка на первой улице села у Красного Яра уж по седьмому году прилюдно не отлучат. За плечо перекидывает мамка белую грудь – кормит Михайлушку.

– Тетка! Далеко до Меловой? – мимо едут и спрашивают.

– А я знаю?

И семилетний из-за плеча:

– До Старой или до Новой?

– Есть Старая и Новая?

Остановились – гомонят промеж собой.

– До Старой Меловой!

– Пятнадцать верст!

Долго не отворачивали головы проезжие козаки, потом сразу все закурили – на землю сплюнуть нельзя. Вырос, а сосет. Цицарка!

– Видишь? – отец из давнего дня спросил. – Сидит Цицарка!

И старый-престарый дед долго глядит на нас, не признав.

– Далёко до Старой Меловой, дед? – крикнул я, чтоб не на молчок.

– Двенадцать верст!

– А раньше было пятнадцать?

– Дорогу спрямили… кусок горы оторвали!

На войне цигарку слюнявил так, что на губах буквы газетные цинком синели. А пришел живой Цицарка! Так было на войне невыносимо, что к бабе каменной в степи прильнул бы желто-синими губами – к каменным соскам. Некому плеснуть в чашу – забелели бы обе груди живым молочком. Птички и ветер выпьют до капли, на целый день чуть побелеет дно чаши, и будто бы смягчится взгляд каменной бабы.

А ей все равно, что бьется вокруг.

Никто не в стыд, не в страх. Вся сплошного серого нераздельного цвета, будто бы даже свой собственный детородный орган есть.

Андрогин-идол.

До такого не додумались даже ярые амазонки. Молока плесну, сухой порошок бело-желтый размешал с теплой водой – будто только что подоена комолая корова, туда кусочек белого хлеба и полстакана вина красного. Да лопнуло вдруг ни с того ни с сего стекло, потекло вино вниз по ожившемуживоту… пока не высохнет на солнце, будут у каменной бабы настоящие лунные дни.

А хохлу лучше водки – с шестого стакана падает любой на кушетку, как подрубленный, между любым и любимым для каменеющей пьяной встречи особой разницы нет. Стоит-молчит баба каменная – спирт из крепленого вина быстро испарился, краска на каменном лобке подсыхает, молоко искусственное в нагревшейся каменной чаше крупицами оседает – как семя пристает к родильному месту. И тогда ведром зеленой воды из солончака с размаху омыл бабе покрасневший живот. А уж ордынцы скачут – только успел присесть позади к вросшим в бурьян ножищам каменной степнячки. Ордынцы за живым в охоте, каменного не замечают, кроме человечьего товара, – курганы дикие стоят, как стояли: сами собой выперли из почвы.

Сами собой рассыплются в прах – в серый прах, когда накроет реактивный снаряд.

Грудь каменная… муравьи проточили сосок, обточенный всегда голодными ветрами. Неразличимая издали, а в ней вся степь, вся вязка природная. На грудь каменной девы можно долго смотреть, – равнодушный серый известняк доступней губам, чем грудь, от которой навсегда отлучили.

Где Анна?

Тебя Малороссия навсегда забыла тут, слободской казачок. И остался хохол хохлом на окраине бывшего Дикого поля. А там, откуда родом, наверно, сошли с ума, войной пошли на своих. В степи любое место даст пристанище, лишь бы тень да не грязь солончаковая, а на войне пристанища нигде нет. Там бьют и попадают в любое место. Там каменная баба – простой ориентир для наводки, грудь правая на спор отстрелена девкой-снайпером. Желтая горчица каменной размоченной пыли на соске горечью отобьет каждого от груди.