Прощай, моя дорогая. Вслух про свидание, вернусь, я вернусь, подожди меня, не умирай в построенной земством красной кирпичной школе – нынешнем доме для престарелых одних. Никогда для меня не умирай! Пока меня не будет, кто тебя так, как я, проведает? Половка прилетела, а зернышка нет.

Несусь вдоль сосен, желто-зеленая цистерна «Юкос» передо мной, керосин везут, чтоб залить сверху в лаз пещеры – дезиков выкурить? И я вдруг становлюсь страшный лишенец. И кто хочет меня всего лишить?

Чехов куда-то во всю степь смотрел.

И чувствовал: что-то с временем происходило – проваливались все времена в одну яму, струна со стоном лопалась: Ich sterbe. Да что вы, дорогой Антон Павлович! Дядько Антон! Не умирайте вдали! Хай жинки поголосят на прощанье! Студент, что пошел на охоту в Страстную пятницу, вернется домой со всеми в единстве дней. Рыжий казак, что ехал домой на льготу, захворал в пути в самое светлое время.

– Что у тебя, казачок, болит?

– Весь болю…

Не дала злая липецкая мещанка кусочка святой паски! И пропал казак-ангел для всех москалей проезжих.

Сам Егорий святой тут на коне с серебряным стремечком. Все насельники из того, что написано про хохлов. Цыган-хитрован по-свойски рядом. Вишневые садочки цветут, и чайки рыбалят над нашими озерцами – Чехов писал про нас.

Товарищ Андрей Платонов, когда котлован закончить предполагаете? Не вечно же рыть. Мы не в штате Алабама – ни к селу ни к городу речь грузчицы на почте.

Чевенгур… это же наш собственный Богучар.

Тверезый Михайло Михайлович уложен на кушетку в сеансе австрийской исповеди… бормочет про чеховского казака рыжего, что пропал со страницы. И про студента-семинариста, что почувствовал, как одна цепь соединила две страстные пятницы и концы цепи таинственно задрожали. И после сеанса личного анализа никакой черт гоголевский не страшен. Сейчас свои страшней, что чужих катают.

Но козак, как сказано, не должен ничего бояться.

Просил я Михайла Михайловича, чтоб меня к хитромудрым аналитикам записал: нет, говорит, ты не сможешь! А ты смог? Уложенный на кушетку сразу хохлом быть перестал: Михаил Михайлович! Миша, Миня… Минька маленький – будто бы из чужой утробы.

Лег хохол многобогатый… встал обученный москалик? Кто лег – был всем, кто встал – никем. Прямо поперек советского колхозного интернационала.

Пропала еще одна свободная вещь и вместе с ней вольный козак.

И чужие подводные лодки в портах родной Украины.

А меня неньке родной больше, наверно, не увидать. Да кто меня вообще здесь видел, кто на меня еще хочет смотреть?

Пока был пионером, мама видела, отец на меня смотрел. А потом стал собираться, они еще не понимали, что навсегда. И хотели, чтоб из хохла стал русским, и жалели, что с ними быть перестану. А ведь я не из тех, кто бросал. Таких раньше почти совсем не бывало – из австрийского плена дед Окафий вернулся в высоких, шнурованных до колена ботинках. Онька из немецкого лагеря в Польше домой прибежал – пробегал мимо каждого, а потом кругами, – остановиться не мог. Когда дома помер, увидели под мышками маленькие жабры! А я будто бы самочинно определивший себя нынешний аутист – в глаза не смотрю, непонятно чем на всех обиженный, сам всегда против себя. Вот красную богучарскую роту веду в Петропавловку, мы тут определим революционный порядок… схоронился поп, что сигнал подал? Попадью шомполами по белому телу вслед моему кивку: не хотел сперва, а как красный рубец на толстом заду увидел, зверел с каждым замахом.

И под утро казачью полусотню кину на волость – к полудню выбьем всех попавшихся краснопузых. А потом карательных красных матросов заманю: складут винтовочки на подводу, – хлестну коников, останутся матросики с пустыми карманами в клешах. И навстречу из красного лозняка выскочит полусотня.