– Хорошо пахнет мука? Понюхай, сынок!

– Сейчас!

Наклонился доверчиво Минька.

Бьет снизу ладонь.

Слезы из забитых мукой глаз… задохнулся в слезах. Ударил батько! Заливает глаза, тесто соленое на ресницах и на щеках.

– Ударил!

– А ты никому не верь!

Чтоб знал, что нельзя никому до конца верить ни на один миг. Не амазонка с ножиком, так другой подстережет – хоть словом, хоть ломом, хоть ладонью в доверчиво подставленные ноздри.

Не будь доверчив, а то пойдешь. Орать будут вслед: байстрюк! Будто даже не от своего рожден, от какого-то издалека забредшего итальянца-солдата.

Байстрюк… урюк!

Хохол любит кончить, чтоб в рифму; думает, заново каждый раз сам собой сложится конец: лишь бы наживить дырочку – потом пойдет.

Дело самца перенес на словца.

И впрямь бы по следу собакой, хоть следы запутаны, да еще сам себя сбиваю – вот сейчас увидал следы кострищ, услышал рев.

Жеребца холостят.

И сразу с ним заодно в рабское существо мерина – в потную под сбруей шкуру, в тягло, в привычку – выхолощенное существование. Лучше псом охотничьим по следу, по запаху, по заброшенному давно окликанью.

Деды были казаки, отцы – сыны казачьи! А мы?

– Пособачу, дед, пособачу!

Лучше по своему следу, чем совсем беспутно. Но уж если два раза козак о себе пособачил, так это уж полная зрада. Наклонись – понюхай в ладони муку, ударю снизу. И когда вздернешь лицо в слезах, сквозь мгновенно вспухнувшее тесто на ресницах различишь древних всадников – ни мужчин, ни женщин. Какие-то одинаковые бесполые древние люди – хотят войны и власти.

Но обиду, напомнил Гоголь, козак никогда не должен прощать никому.

И пожаловаться можно только один раз, когда со случайной милой. В мартовской ночке сазан бьет на реке, мельница внутри в паутине и мучной пыли, снаружи лишь малым огнем в окне различима.

А в темноте на подводе двое. И до смерти хочется раствориться друг в друге – почти по-рыбьи, по-птичьи. По ангельски лица белеют в темноте рядом, горячие в случайной нежности встречи.

Нюрочка, обними меня!

Готова была хоть с амазонками полуголыми быть в подругах, раз своего ухажера нет. А сейчас высветилось в предутрии неведомое лицо… мука горячая струится по выглаженному ясеневому желобку, молоки икру оплетают в нерасторжимом слиянии. Слюна легкая, горячая перетекает из одного в другого… тел нет, только одна плоть горячая. Сказано же: будут двое одна плоть.

А тут очередь подходит – мешок на крюк, чтоб мучица потекла по ляжкам желоба.

Нюрочка… Анна!

Лицо счастливое светится в мучной пыли… влажное лоно внизу под лаской. Так бы сберегла – берег даже эту мучную пыль, что на ресницах одинаково оседает. А лучше замуж бы за него, чтоб всегда вечером и раночком вместе. Не прошел бы мимо ни разу, чтоб не коснуться плеча.

С Нюрочкой дорогой, Анной, Анюней!

Михаил на кушетке все имена ее назовет и свои выскажет на кушетке австрийскому душевному костоправу. Даже хотел позывной назвать, так расслабил вкрадчивый душевед. И будто бы выпрямился посреди разговора, как в той ночи, где мелет теперь мельница только в заполошных снах. Давно все хохлы местные о ней позабыли, а он помнит.

Так рядом навсегда Нюрочка.

Самое красивое женское имя? Конечно, Анна. Да только для тех, кого она любит.

А я через понтонную переправу, мимо пушек в Галиевке, где стояли итальянские альпийцы, дальше на трассу «Дон», сейчас будет Зверево, потом Миллерово – туда совсем недавно заполз пьяный советский украинский танк.

«Хороший бензин? Гляди, лаборатория при мне!» – строюсь под богучарский язык. Откину полу кожанки, именной десантный автомат под плечом.

Качнется в сторону одуревший от испарений беженец-заправщик: «Хороший, хороший. У самого Ходарьковского отобрал!»