«В глазах его пронзительная пытливость, в тенях, что ложатся на глаза и на впалости щек, есть леонардовская мягкость и талантливость. Длинные волосы, цветочными золотистыми завитками обрамляющие ровный купол лба и ниспадающие на плечи, придают ему тишину шекспировского лика, а борода его подстрижена по образцам архаических изображений греческих воинов на древних вещах.»4


Но почему для нас так важна статья М. Волошина о Редоне? Да потому что в ней присутствует в явном виде это самое постмодернистское «остранение», которого как раз и не хватало плененному глоссолалией «жрецу», чтобы, освободившись от священных одежд, избавиться и от залосневшего жреческого мелкотемья, посвятив себя одной лишь заслуживающей серьезного внимания теме – теме Смерти: ведь именно смерть стала главным событием в творческом наследии постмодернизма, ведь именно Её личины – смерть героя, смерть автора, смерть языка, иерархий, «человеческого слишком человеческого», и.т.д., – отражаются и преломляются до бесконечности в веющей вечным покоем зеркальной глади самотворящегося Не-бытия. Человек моря Волошин всё это умел тонко прочувствовать. Вот отрывок из упоминавшегося сонета-послания Вячеславу Иванову:


Я здесь расту один, как пыльная агава,

На голых берегах, среди сожжённых гор.

Здесь моря вещего глаголящий простор

И одиночества змеиная отрава.


А вот – также вполне постмодернистский – финальный аккорд статьи Вяч. Иванова о звукообразе у Пушкина:


«Подведем итог нашим наблюдениям. Символы „змеи“, „смерти“, „мести“ проходят перед нами как разные лики единой сущности – „воспоминания“, и утверждение их существенного единства, их внутреннего тождества раскрывается как глубочайший смысл, коренная „идея“ потрясающей исповеди: воспоминание – смертельно язвящая змея, больная совесть – жертва загробной мести. Звуковое развитие, изображая последовательность душевных состояний, оказывается в то же время и развитием понятий. Самое внутреннее и духовное в сердечном опыте, породившем поэтическое творение, отпечатлелось на самом внешнем и чувственном в составе этого творения, на его звучащей плоти. Форма стала содержанием, содержание формой: такова полнота художественного „воплощения“. „Образами мыслит поэт“, – говорили нам; прежде всего он мыслит – звуками.»


У Волошина море – «вещее», «глаголящий простор», и сам протагонист остранен до крайнего предела остраненности – «Я здесь расту один, как пыльная агава,/На голых берегах, среди сожжённых гор.» Именно этой остраненостью дышит и каждая строка его статьи о Редоне:


«Его чувства так тонки, что впечатления жизни переходят предел боли, предел ощущаемого – у него нет вкуса к действительности. Он видит сквозь ощущаемую эпидерму природы. Его рисунок так же груб и не оформлен, как стиль Достоевского. Это то же самое пифическое презрение к слову, презрение к орудию выражения. Но в его каменных лицах и деревянных торсах инкрустированы кусочки живого мяса, пылающие всем внешним воплощением духа. В каждом рисунке Редона есть ужас живого тела, сросшегося со скалой. Из-под черных фонов его литографий всегда шевелится целый мир невоплощенных форм. С точностью импрессиониста он заносит на свои доски вихри довременного хаоса. В каждом рисунке Редона есть бездонные колодцы, из которых одна за другой выплывают безымянные и бесчисленные формы… Шевелящийся хаос – это единственная реальность Редона. Бесконечная скорбь Познания – это его лиризм. Тонкая веточка лавра тихо приближается к голому черепу человека-куклы. И голова с грустной покорностью склоняется перед ней. Это – Слава. Среди шепчущих и тихо мерцающих болот на тонком стебле осоки рассекается странный самосветящийся цветок: голова Человека-Пьеро.»