[23] и, приколов на лацкан итальянского пиджака комсомольский значок, пасти голодных гусей стадом. Уздечку нам рвать необходимости не было, так как мы были циркумцизированы при рождении, и что бы с нами ни случалось, только приобретали. Что ни говори, мы были избранными, и не были виноваты в том, что судьба сунула нас в господствующий класс первой пролетарской империей, где девиз <мир – хижинам, война – дворцам> уже не был актуальным. Ведь трудно отказаться от привычного, тем более, что ни Шекспира, ни Гёте никто не запрещал, а книги приносили на дом. Были, впрочем, и имяреки, которые изрекали, говоря, будто в СССР запретили самого Господа Бога. Воздевали пальцы и изрекали. С богами же в России, увы, всегда всё было в ажуре, личность отсутствовала, поэтому её так легко было подменить её культом.

Нас, распиздяев, это дико забавляло. Нас готовили к жизни в раю, так что ни в коммунизм, ни в красный радиоактивный ветер мозгодуев мы не верили (вообще не верили ни во что), к маразматикам, провонявшим формалином, относились с юмором, права человека видели в гробу и, по большому счёту, как и всем молодым людям планеты, нам требовалось только одно, чтобы нас (жопа моя!) оставили в покое. Ещё нам хотелось поскорее выбраться из болота, где квакали престарелые лягушки, хотелось движения, жизни, путешествий, приключений. Нам хотелось чувствовать себя такими же свободными, как герои наших любимых книг и авторы песен, которые мы слушали. Мы по горлышко понимали, что корабль стонет и тонет, но идти вместе с ним ко дну, ни у кого из нас потребности не было. Мы об этом просто не думали, заняты были другими делами. В таком поведении (допускаю) сквозило нечто крысиное, но приличных людей среди нас было мало, так что, нарочито соблюдая приличия, мы своего отличали в два счёта и не объявляли всякому встречному, что в городе Москва, помимо трясины и зловонного андерграунда, существует другая почва, с понтом, суперграунд, там держим пари и парим мы – пена со дна.

Русский ущербный идеализм, не западая глубоко внутрь, случалось, витал кое у кого вокруг черепа, но, привитые до гробовой доски революцией, декабристов бы из нас не вышло никогда (мы понимали природу человека лучше доцентов психфака). Наш узкий круг, короче (включая отцов и частенько дедов), состоял из дистиллированной сволочи, подонков, которые не остановятся не перед чем для того, чтобы составить, так называемую, элиту страны и которые, как везде, имеют к основной массе населения весьма условное отношение. Нас учили искать себе друзей среди врагов, это позволило нам выжить, прежде всего, у себя дома.

Мой отец был врачом. Шина был отпрыском советника посольства, провёл детство в Дании и в Норвегии. Большой и магнетически привлекательный, он с отрочества, гнида, нравился женщинам всех возрастов и мастей, ни одной из них, как и молекулам кислорода, не отказывал, ни в одну не влюбился, но обожал, по собственному, выражению, только пожилых баб (в то время к ним относились все женщины тридцати лет и старше).

Шина родился уже зрелым циником и говорил всегда в нос, вместо которого имел римский шнобель. Алёша Воронин (его отец был разведчикам, которого, по словам А.В., даже пытали в Африке, не знаю только как, вполне возможно, что кальвадосом пятидесятилетней выдержки, но, может быть, что и раскалённым железом), Алёша обозвал эту манеру старинным московским выговором. Ворон, в отличие от нас (советской буржуазии без роду и племен, на устах которой только-только просохли слюни от крика долой!), был из дворян, продавшихся большевикам. По ночам он, как правило, пил в театральных общагах, а пустынными утрами летал по советской столице на велосипеде фирмы