На станции мы опять нашли офицеров на овсе, но, разумеется, других. Лошадей не было; мы ждали часов пять и выехали, когда уже стало совсем темно. Надо было еще заехать к Липранди, который стоит с отрядом верстах в шести от города, на Инкерманских возвышенностях>26.

Татарчонок, везший нас, как водится, не знал дороги; мы поехали так, на авось, направо, по своим соображениям, потому что видели лагерь Липранди из Севастополя. Мы ехали и ехали все по горам, и что-то казалось долго. Была тьма кромешная. Но вот затемнели палатки… Удивительное дело это русское авось! Как редко оно изменяет русскому человеку! На дорогу выехать уже было не мудрость. Держи налево – и кончено!

На рассвете показалась живописная Дуванка, с ее садами, тополями и горами, которые окружили нас совершенно, когда мы проехали следующую станцию. Дорога была суха и крепка, как камень. Кое-где уже начинала пробиваться зелень. Облака ластились к горам, поминутно задергивая их своим млечным пологом. Я вспомнил, что мне кто-то говорил в Москве и еще крепко спорил, что Чатырдаг никогда не покрывают облака и что он слишком расписан поэзией. Не только Чатырдаг, но и сами незначительные горки в том краю бывают покрыты нередко облаками. Притом я заметил, что в гористых местах есть какие-то особенные облака, дружные с горами. Они не отходят от гор. Иное задвинется в ущелье и стоит, как будто ему там приятно и лень тронуться с места. Между тем вверху всегда есть свои облака, играющие с одними воздушными вихрями. Они вечно ходят высоко и не мешаются в затеи своей мелкой братии. В ровных местах этого нет. Там одно высокое облачное небо. И если случится какая-нибудь одинокая горка, к ней никогда не спустится облачко; а будь эта самая горка в местах гористых, ее бы всякое утро лелеяли туманы.

Скоро я отличил снежную вершину Чатырдага, к которому привык в Севастополе. Он действительно не бросается в глаза; но до него оттуда далеко – верст шесть-десять. Название Палат-гора очень ловко, хотя и дано, вероятно, каким-нибудь татарином, переводившим русскому его значение. Собственно, Чатырдаг значит Шате-гора, и чатыр, конечно, есть прародитель шатра.

По-сербски чадор. И он похож на шатер, а не на мачту Крыма-корабля, как преувеличил его поэт. Но пусть будет так, и я все-таки повторил:

Drżąc muślimin całuje stopy twéj opoki,
Maszcie Krymskiego statku, wielki Czatyrdachu>27!

С Алминской станции, третьей от Севастополя, он показывается очень живописно, между ближайшими горами, которые идут справа и слева и как будто нарочно раздвигаются, чтобы открыть его зрителю. Он между ними, как в раме. Я любовался этой картиной, стоя у ворот, и тут подошел ко мне ямщик, везший нас в Бахчисарай, – лихач, и русский, и татарин вместе. Мы тотчас узнали друг друга.

– Вот, ваше благородие, и Чатыртау! – сказал он местным произношением и опять перевел мне его по-русски.

– А что, сколько отсюда будет до Чатыртау? – спросил я.

– Верст пятьдесят; а то и все шестьдесят будет.

– А можно дойти до него так, прямо?

– Как можно! – отвечал он, – дичина, и та не может! Тут такие яры, что сохрани бог!

Я опять вспомнил поэта:

Gdzie orły drog nie wiedzą, konczy się chmur jazda…>28

Но хмуры хотели мне, как нарочно, доказать, что поэзия не права и что тут вовсе не кончается их езда: живая картина стала ими задвигаться, и скоро остались одни рамы и еще занавесь, которая больше не поднималась.

В Бахчисарае мы имели бумаги к коменданту, и это заставило нас заехать в город. Бахчисарай лежит между горами. Когда едешь по левому скату, длинной и предлинной улицей, самой главной и лучшей, – направо, внизу, виден весь город, какая-то каша строений, мелких беленьких домиков с черепичными нависшими крышами: улиц, площадей, и заборов, почти незаметно. Местами возвышается два-три минарета – белые тонкие башни с остроконечной крышей, похожие на бунчуки. Местами возносятся тополи… И вот Бахчисарай! Главная улица, по которой обыкновенно въезжают в город, очень узка, так что с большим трудом можно разъехаться двум экипажам. Это какой-то (на ту пору грязный) коридор между татарскими лавками и кофейнями. Почти вся улица состоит из лавок. Под навесами, утвержденными на деревянных столбиках, сидят торговцы-татары в халатах, куртках, в широких шароварах, в черных овчинных шапках или в рыжих верблюжьих и в туфлях, иногда на прилавках, иногда просто на полу, между выставленным товаром. Тут висят на нитках кожаные мешки для табаку; кошельки, ремешки, сапоги; стоит треугольником бурка; там краснеются яблоки вместе с пряниками; белеет брынза – особенный сыр из творога в виде приплюснутых хлебов; а вот табак и трубки. Хозяева сидят и курят, и к ним зашел гость в двойных желтых туфлях по случаю грязи, которые неизвестно как держатся у него на ногах. Он свесил ноги с помоста на улицу, избоченился и тоже курит; а вон мелькнуло что-то белое: это прошла через улицу татарка, покрытая чадрой; блеснули в отверстие покрывала одни черные глаза и больше ничего… Мы едем дальше, и все мимо таких же лавок. Вот лавка-кузница в вечном движении. Два татарина гремят молотками по раскаленному железу. Рядом лавка сапожника: он сидит и тачает сапоги. За ней лавка-трактир: кипит и бурчит масло на сковородах; татарин в белой рубашке с засученными рукавами вытаскивает из котла говяжьи катышки и кидает на сковороду… Дальше татарин-шапочник, окруженный бесчисленными шапками, устраивает еще одну шапку. Посторонние, прохожие татары стоят у лавок, переходят со стороны на сторону, бормочут и перекликаются через улицу-коридор. Вот идет на верблюдах арба, навстречу четыре пары волов… Улица запружена совсем… Крик, бормотня еще больше… А тут еще рота солдат с барабаном: давай им дорогу!.. Но волы уперлись и не идут, грязь по колено… Солдатам не ждать: они проходят гуськом и по два в ряд под низкими навесами татарских лавок – и вверху, и внизу, и всюду солдаты… А тут опять бурки, башлыки, ремни, кошельки и брынза. А вот и русский