В воскресенье вечером (18-го) приходит он по обыкновению ко мне, и что-то в очень веселом настроении, которого я у него уже давно не видала.

Берет набок, физиономия обмороженная, под плащом что-то торчит.

– Извините, сестрица, что я к вам сегодня в таком легкомысленном настроении явился, и принес еще более легкомысленное приношение с собой. – С этими словами он вытащил из-под плаща две завернутые в бумагу бутылки и подал их мне.

– Что это значит, милый брат, по какому случаю?

– Да просто захотелось выпить! С утра у нас с Сашей101 сегодня такое дурацкое настроение. Ну я и решил выпить вечером во что бы то ни стало. И об выпивке не я один мечтаю: куда ни сунусь – везде только и слышу одно: «Как бы хорошо выпить!» Все наши академисты только об этом и мечтают. Устали – надо отдохнуть, обновить кровь; недаром же праздники.

– А деньги откуда, получил? – (Я знала, что у него уже около 2‑х месяцев ни гроша, и только в недалеком будущем предстоит получить немного за одну работу.)

– Нет еще.

– Так что же это? – указала я на бутылки.

– Ах, sister102, ну достал полтора целковых у доброго человека, вот и все.

– Ты бы уж лучше на них пообедал; а то посмотри на себя, на что ты похож!

– Я сегодня и пообедал. А это – ну не все ли равно, на что я деньги истрачу: один или три дня они у меня пролежат. Ну, завтра опять не буду обедать. Эка важность! Зато сегодня хорошо!

Он знал, что я не захочу нарушать его хорошее настроение воркотней на его бесшабашность, и потому пришел ко мне с вином.

Маму, которая пришла уже раньше, мы тоже настроили соответствующим образом, так что больше речи о бесполезной трате денег не было.

По случаю моего «jour’а»103 пришли Черняки и Г. Г. Манизер104, но Черняков скоро вызвали пришедшие к ним гости, а мы остались.

Тото смеялся, шутил и добродушно острил. Когда он в таком настроении, он обыкновенно бывает очень мил и интересен. В нем замечательная способность держать себя очень просто и острить, не переходя границ, и хотя его остроты бывают очень метки, не в бровь, а в глаз, как говорится, но в них нет яду. Не бывает у него и так называемых «неудачных» острот, которыми так часто страдает его сестра!..

В такие минуты он является общим воодушевителем и миротворцем. Никто лучше его не расшевелит компанию и не выдумает что-нибудь веселое и забавное. Так же прекращает он и всякие ссоры и недоразумения.

Еще когда он был гимназистом, старшие братья не раз подпаивали его, говоря, что он в таком виде лучше, чем в трезвом.

Это, конечно, была неправда, т. к. и в трезвом виде Платоша обладал удивительной добротой и мягкостью. Правда, он был упрям, плаксив, легко обижался и дулся, но его всегда ничего не стоило вызвать на самый хороший поступок лаской и добрым словом. К сожалению, часто бывало как раз обратное.

Зато когда его немного подпаивали – все его лучшие качества ярко выплывали наружу; всем старался он в эти минуты сделать что-нибудь приятное, извинялся за свои прежние грехи, обещал маме больше никогда не грубианить [так!], если мама обращалась к кому-нибудь резко или начинала ссору с отцом – Платон и тут являлся миротворцем, целовал ей руки, умолял ее успокоиться, приводил всевозможные резоны и иногда достигал цели.

О, сколько в нем было хороших задатков и какого чудного человека можно было из него сделать!

К несчастью, у нас никогда не было мира в семье, сколько я себя помню, и все это больно отзывалось на детях: мы никогда не были дружны между собой и до сих пор знаем, что такое «семья», только понаслышке.

Конечно, плоды этого сейчас налицо.

Только уже будучи на курсах, я подружилась с Платоном больше, а окончательно – в год его окончания гимназии, за время его последней болезни и операции. Первое время в Петербурге мы с ним тоже были дружны; но потом его увлекла другая компания, люди с другими интересами и взглядами на вещи, затем приезд Вени (Платон со своим большим сердцем не мог понять моей нетерпимости ко многим поступкам и взглядам Вени), это ужасное лето, проведенное нами в Петербурге (следствием его была моя неврастения и все прочее), затем мое переселение на отдельную квартиру и многое, в чем часто и во многом была виновата я сама или, вернее, – моя натура.