Медленно движется пароход по сети озер с бесконечными шлюзами вплоть до Вильмандстранда[406], откуда еще медленнее везет таратайка в одну лошадку до городка, раскинувшегося по берегу.

Медлительный темп речи с паузами, <но не ленивый, а сдержанно-действенный темп во всей жизни этого трудового народа, где и маленькие дети уже приучаются к труду, плетут корзиночки и выносят продавать их на станции>[407].


Иматра. Отель на берегу зимой. Открытка начала XX в.


Русский язык финляндцы понимают, а говорят плохо и только по необходимости. <Трудно научиться хорошо иному языку, да еще такому чуждому, как русский; и для романских языков наш язык труден, а финну, с его особым языком, – особенно>[408].

Путь в Ганге лежит через Гельсингфорс[409], город уже обстраивался новой архитектурой талантливого зодчего Сааринена, уже Аксели Галлен закончил свои фрески на стенах Национального музея[410], где Эдельфельд – финский Репин и скульптор Вальгрен красовались своими работами. Целая улица обстроена интересными домами новой архитектуры, [так называемого] «северного модерна», совершенно иного в сравнении с модерном остальной Европы.

Строгие формы, в основе которых национальное искусство.

Любопытна толпа в столичном Гельсинки (тогда – Гельсингфорсе): старики сидят на скамеечках, покуривают трубочки-«носогрейки», горожанки, взявшись за руки, гуляют попарно; дети молчаливо играют в саду; цвета их костюмов яркие – это действительно «живые цветы природы»[411], как говорил М. Горький. На склоне горы – зоологический сад, несколько необычный: по дорожке пробирается павлин, а из куста выглянула мордочка молодого лосенка и скрылась; зверье здесь было не в клетках, а на свободе. <Дальше Гельсингфорса до Ганге природа еще живописнее>[412].


Гельсингфорс (Хельсинки). Набережная. Фото начала XX в.


Крошечный Ганге сполз к морю, здесь уже не Финский залив, а Балтийское море, серое, пустынное; с горизонта тянутся облачка, <на прибрежных высоких скалах одинокие лавочки, под ногами шумят с плеском волны>[413], народу мало, путешественник здесь редок, и его не встретит ни портье гостиницы, ни даже носильщик – такого типа здесь и не имеется.

Из Гельсингфорса мы приехали пароходом, матрос вынес на узкий мол пристани чемоданы, поставил и ушел обратно. Пароход ушел далее, немногие пассажиры ушли, носильщика никакого нет, нет и сторожа. На берегу тоже не видно ни души. Показался какой-то портовый чиновник, нет даже сарая с камерой хранения.

На ломаном языке он объяснил нам, что можно все вещи оставить на пристани, а из гостиницы [придут и] перенесут вещи.

Двухэтажные деревянные домики, в одном из них гостиница.


Хельсинки. Набережная. Фото начала XX в.


Деревом отделаны стены комнат, деревянные лестницы, всюду дерево и такая хорошая красная сосна, и лиственница, обладающая гладкой поверхностью, словно полированная. Дерево здесь – всеобщий материал, и строят хорошо и по-своему. Стены домов рублены только из брусьев, а сараи – из пластин.

Рубка «в угол», «в лапу»[414], но система своя и не шведская, как я увидел дальше, ознакомившись с архитектурой Швеции. Черты самобытности лежат в финском народном искусстве, <и никакое шведское многовековое завоевание, тем более русское присоединение целого края и целостного, сплоченного народа, не в состоянии были сгладить черты самобытной культуры.

Честность оказалась здесь обычным, врожденным качеством, вполне естественным>[415].

Мы дошли пешком до гостиницы; никакого извозчика нигде не было; выбрали себе комнату. Прошел добрый час, брошенные на произвол судьбы спокойно лежали на притани наши чемоданы, а вблизи – ни души. <Как-то, уходя из гостиницы утром, я увидел на перилах лестницы кучу денег (серебряных финских марок), возвращаясь вечером, видел эту же кучу нетронутой; то же явление и на другой день. Я спросил, “фрекен” объяснила, что “один господин поехал на два дня в Або, это сдача ему с покупки, а комнату он запер”>