С житейскими мелочами мне было справляться легко. Савельев каждое воскресенье приходил ко мне с утра, чтобы идти куда-нибудь. Он знал, что сегодня льют колокол на заводе Самгина[245] или Финляндского[246]. И мы шли на Балканы (район Спасской улицы и Докучаева переулка), где тогда еще был пруд. В большом сарае небольшая толпа особых любителей окружала канавку с расплавленной струей пылающей меди. «Брось гривенник», – командовал Савельев, доставая из своих клетчатых брюк засаленный кошелек. < “Куда, Григорьич, льете?” – спрашивал он главного мастера. Савельев, кажется, знал всех. – “Большой – к Семену Столпнику”, – следовал ответ>[247].

С Савельичем, как стал я его звать, по примеру его знакомых, ходили мы на Трубу (Трубная площадь), где тогда был птичий и собачий рынок. Мы решительно ничего не покупали, но Савельев приценялся ко всему и во всяком товаре знал толк. Он серьезно разъяснял мне, что такие-то щеглы лучше поют, «потому что у него хвост лопаткой». Как-то ездили мы на конке, конечно, наверху, на «империале»[248], за три копейки в Марьину рощу, к его знакомому старику, торговавшему соловьями. Я шел просто из любопытства осмотреть далекие окраины Москвы. Маленький домишко, где у окна возился старик с клетками, завешанными бумагой. «Вот, Савельич, послушай-ка. Ну-ка, Петя, – говорил старик мальчику, – черкни-ка хорошенько вилочкой». Мальчик ковырял во что-то звонкое и вызывал соловья на состязание. «Так, так, так. Вали еще, вали! Ишь, заливается!» – наслаждались старик и Савельич. <Пили там чай с баранками, прихваченными нами в лавчонке, и старик рассказывал, как он ездил в Курск за соловьями и почем их здесь продавал, – и какой дорогу окупил, да и на харчи осталось>[249].

Савельев и не думал покупать соловья, но любил певчих птиц и все советовал мне завести тоже соловья. Любил он церковное пение, ходили ко всенощной в храм Христа Спасителя слушать чудовских певчих[250], а также таскал он меня на крестные ходы. Савельев был бережлив, и потому большую часть пути мы делали пешком, редко пользуясь конкой, единственным тогда городским транспортом. Промышлял Савельев комиссиями, скопил деньжонки и жил старым холостяком где-то в Рогожской, жил скромно, не пил и не курил, проповедовал и мне воздержание. Даже выпить бутылку квасу считал баловством, на зато отводил душу за чаем. Приходя ко мне, иногда заставал у меня моих двух товарищей по школе, с которыми у нас велись горячие юношеские споры о прочитанных книгах Спенсера, Михайловского и т. п. Савельев сидел, внимательно слушал и почему-то восторгался: «Здорово, ребята, разговор-то выходит! А теперь давайте пить чай». Сам ставил самовар, предварительно начищая его кирпичиком, так что тот сиял, ходил в лавчонку за чаем, за ситным с изюмом хлебом и хозяйничал. «Ну-ка, еще, ребята, поговорите, поговорите!» – просил он. Савельев просветил меня и Сухаревкой[251], где на воскресном рынке он чувствовал себя в своей стихии. Приценялся он ко всему. Познакомил меня с другим рынком старья – со Смоленским[252], отыскал какую-то лавку на Яузском бульваре с надписью «Пожертвуйте, что вам не нужно, в пользу бедных детей» и рылся там в сломанных стульях, побитой посуде и прочем хламе.


Васильевская площадь и Москворецкая улица. Фото начала XX в.


Но я оставался среди холщовых навесов букинистов, впиваясь в книжное богатство, и только на свои копейки я мог иногда купить желаемую книжку.

Посещение с ним рынка на Старой площади у Китайгородской стены[253] оставило у меня неизгладимое впечатление. Сплошная голосистая толпа, торговцы и дырявая нищета – и все это посреди улицы, а в подслеповатых лавчонках торгуют ворованной одеждой. Я хотел уйти обратно, Савельич не пускает: «Нет, ты посмотри. Ты думаешь, здесь только жулики. Нет, братец мой, это нужда здесь ходит, горе-гореваньице людское». И даже предлагал мне попробовать так называемых «поповских» щей из грязной корчаги