Ещё я мог бы выложить целую дорожку из горящих свеч, как делают в Мексике, чтобы помочь папе найти путь домой. Или, лучше, водрузить на крышу большие неоновые буквы: твой дом здесь!

За прошлый год мне пришлось столько узнать о смерти… Лучше бы я ничего этого не знал! Например, того, что на ощупь труп холодный и твёрдый. Что от него довольно быстро начинает пахнуть, и умерший внезапно кажется каким-то маленьким. Что кожа у него под ногтями слегка желтеет. Что мёртвых гримируют и иногда хранят в морозильнике. А когда достают их оттуда попрощаться с близкими, всё равно держат в холоде, не то грим потечёт. Что у смерти есть свой звук – такая тяжёлая тишина, которую все боятся нарушить. Что от человека, весившего почти 80 килограммов, остаётся горшочек с 2,87 кило пепла. Что на похоронах нужно вести себя тихо, зато плакать можно громко. (Чего я, кстати, не делал. Мальчики не плачут. Так всегда говорил папа, потому что сам никогда не плакал, даже когда узнал, что скоро умрёт.) Что от вещей умершего избавляются не разом, а по чуть-чуть. Сперва выбрасывают не слишком личные, например, пальто, трусы (окей, белье – это личные вещи, но его обычно не хранят), штаны, ремни, журналы и старые счета, и только потом рубашки, майки и свитера. Флаконы с лосьоном после бритья оставляют, как и наручные часы. Я тайком вытащил из мешков, которые мама собиралась отдать в Армию спасения, один свитер – зелёный, мягкий, который папа так часто носил. Свитер ещё пах папой, и я засунул его к себе в шкаф, поглубже. Время от времени я его нюхал. Если очень глубоко втянуть носом и посильней зажмуриться, казалось, что в комнату вошёл папа, и запах тенью следует за ним.

Эве я тоже как-то дал понюхать. Она кивнула и сказала:

– Да, это и правда немного твой папа. Пахнет деревом. И ещё луком и шампунем.

Папа Эвы всегда пахнет рыбой и прочими морепродуктами, потому что он этим торгует на рынке. Как бы он ни старался, как бы ни оттирал руки с мылом, его повсюду преследует запах сардин, креветок и мидий. Запах моего папы мне нравился больше. С другой стороны, отец Эвы жив, хоть и воняет треской.

После папиной смерти мама избавилась и от пианино. Я очень расстроился. Папа каждый вечер сидел за инструментом и играл прекрасную музыку. Шуберта, Эйнауди, Чайковского, Дебюсси. Если папа исполнял для меня какую-нибудь пьесу, я мог, послушав несколько раз, сам её воспроизвести. Все считали это чем-то удивительным, но удивляться тут нечему. Музыка ничем не отличается от математики или иностранного языка.

Когда мама рассказала, что продала пианино и что за ним скоро приедут, я попытался её переубедить. Но она не поддалась. Ей было невыносимо видеть пустую банкетку перед инструментом – слишком она напоминала ей о папе. По-моему, вскоре она пожалела о своём решении, но пианино уже увезли.


– Папа…

Мама сглотнула и резко потушила сигарету, будто та её вдруг чем-то рассердила. Она поплотнее укуталась в светло-жёлтый халат и потёрла глаза. «Синие, как море, – однажды сказал о них папа. – Не Северное море, как у нас с тобой, Пелле, а Эгейское. А эти светлые крапинки у неё в глазах – как парусные яхты». Мама тогда рассмеялась и шутя толкнула его в плечо, а он чмокнул её в кончик носа. Я тоже хочу когда-нибудь иметь с кем-нибудь такие отношения, какие были у мамы с папой. Желательно с Эвой, только она ещё об этом не знает. Как-нибудь расскажу ей. Когда наберусь храбрости. Может, даже до летних каникул.

За последний год мама выплакала всё Эгейское море, и яхты с поникшими парусами потерянно валялись на дне. Но сегодня утром, когда она сидела передо мной, положив руку на коробку, её глаза, казалось, светились чуть ярче. Будто паруса вновь развевались на мачтах. Мама глубоко вздохнула.