– Двадцать тысяч за один укол? – возмутился Ганс.– Да я бы лучше поллитровку водки выпил, а остальное взял на сдачу!

– Не переживай так за меня, я вычту эти деньги из твоей доли,– успокоила его Николь и снова ушла в спальню.

Ганс повернул ко мне непонимающее лицо.

– А что у меня будет за доля?

Я застегнул наконец все пуговицы на новой рубашке, поправил ремень на брюках и подошел к дивану, демонстрируя ему свой новый наряд.

– У тебя будет доля тяжелая, пацанская,– объяснил я.– А вот у нас, у финансовых магнатов, все будет хорошо.

Ганс даже не улыбнулся. Он наморщил веснушчатый лоб, несколько раз моргнул белесыми ресницами и очень серьезно сказал:

– Михась, мне теперь никак нельзя в казарму. Ты меня знаешь: я без уважения жить не могу.

– Да ладно, подумаешь, презик к жопе прилип. Может, это твой презик был,– начал неискренне возмущаться я, подстегиваемый чувством вины.

Но Ганс прервал меня мучительным выкриком:

– Суслик сказал, что Акула, падла, на весь московский военный округ растрезвонил, куда мы с тобой от него сдриснули! В батальоне только эту новость и обсуждают. При мне, конечно, пока шугаются, но чуть я выйду – сразу начинают про нас тобой тереть. А как вхожу в казарму – сразу все затыкаются. И смотрят так, будто я у каждого по ведру самогона стырил!

– Это называется гомофобия,– раздался голос из спальни.– Увы, нет еще должной толерантности в нашем нецивилизованном обществе. Не любят вашего брата простые гетеросексуальные россияне.

Ганс зарычал в бессильной злобе и отвернулся к стене.

Николь вышла из спальни изрядно похорошевшая – видно, красилась там, не покладая рук. Потертый гусарский мундир сменило облегающее платье с низким вырезом, на загорелой шее красовалось нечто вычурно-блестящее, а на руке неземным светом сияло кольцо с большим прозрачным камнем.

Мелкие кудряшки Николь теперь были расчесаны в пышные локоны, красиво обрамлявшие гладкую розовую кожу лица, губы перестали быть тонкими и жесткими, превратившись в призывные и нежные, а зеленые дерзкие глаза чуть затуманились – ровно настолько, чтобы пообещать покорность тому, кто окажется достаточно смелым.

И опять от нее пахло чем-то тревожно-сладким – я дурел от этого запаха, совершенно теряя себя, и мог только шагать на источник, расставив руки пошире, чтобы ухватить его наверняка.

Бац-бум-бах! Я получил по рукам и по лбу одновременно и отпрянул назад, приходя в сознание.

– Даже не думай сейчас об этом, кретин! – рявкнула на меня Николь.– Помоги лучше одеться нашему гопнику,– уже спокойнее продолжила она и показала на второй пакет с костюмом.

Так мы оказались с Гансом в лимузине, уже одетые, как подобает странствующим педрилам. То есть это Ганс так поэтично выразился – видимо, хорошая одежда плюс парфюм положительно воздействуют на то, что у Ганса заменяет мозг.

Николь по-прежнему немного сердилась на него, так что беспечно лежать пузом кверху на задних сиденьях она ему не позволила – из пустой вредности, как я понял, потому что арендованные для нас костюмы были из тех, что не мнутся, даже если ты неделю в них будешь трахать целый публичный дом.

– Мы сейчас немного по Москве покатаемся, я вам покажу, кто где тусуется, чтоб вы совсем детьми в кабаках не смотрелись,– крайне сухим, учительским тоном сообщила она, усаживаясь в одиночное кресло напротив столика.

На столике Николь разложила целую стопку буклетов, и, едва она устроилась, лимузин мягко тронулся с места, набирая ход.

– Что ты знаешь о гламуре? – строго спросила меня Николь.

И Ганс, явно почуяв то же, что и я, немедленно откликнулся:

– Садись, Михась, двойка тебе!