– Но жизнь – не шахматы.

– Шахматы, конечно, логичней, но жизнь… Вон сколько народу пришло проститься с ним, мог бы подумать? А мы: непризнанный да непризнанный.

Народа у Коленвала в последний день пребывания его бренного тела на земле нашей грешной было удивительно много. И собутыльники собрались, шантрапа разная, и люди солидные, среди них университетские преподаватели, писатели, художники, газетчики, студенты… Композиторов двух видел у гроба, тенора одного из оперного. Вот тебе и полководец без армии, то бишь поэт без своих книг! Не печатался он, что поделать, но стихи его, как лёгкие осенние листья, порхали по свету. Не раз бывало: в компании какой-нибудь доморощенный бард тронет струны гитары и затянет вдруг песню с удивительно знакомыми словами. Запоздало хлопнешь себя по лбу: так это ж коленваловские стихи!

Рукописи не горят. Стихи – тем более. Стихи ведь – не всегда – рукописи и книги.

Смерть делает человека значительнее, серьёзней. Коленвал в гробу, ей-богу, красив был и величествен. Он лежал успокоенный, избавленный от суеты, от мелочных желаний, обид, страхов, свободный от всего того, чем мы все вокруг него были отягощены. Мне даже показалось, что на лице его белом появилось выражение гордости, превосходства над нами: он уже постиг Великую Тайну, которую мы ещё не ведаем, но с трепетом каждый по-своему ожидаем; постиг и хочет сказать будто: вот он я, истинный, мелочь пузатая, и тут я впереди вас.

Но сколько суеты, вместо того, чтобы элементарно закопать лишённое жизни тело в землю, сколько предрассудков, ложной значительности, театральности наконец! Видно, всё-таки есть нечто такое в этом моменте, что заставляет трепетать перед уже, по сути дела, просто-напросто неодушевлённым предметом. Говорят: живых бойся. Нет! Мёртвых боимся. Вернее, смерти. На похоронах все, как один, вспоминают вдруг, что никто не вечен. Ненадолго, правда, вспоминают.

На поминки, которые организовали в кафе невесть откуда взявшиеся родственники и любители его поэзии, мы не пошли. Поминальщиков набралось – тьма. Так что душа Коленвала, зависшая над столом с поминальными гранёными стаканами, приятно удивившись, не заскучает, останется довольной. А если и спохватится кого, то грех на душу Грач взял, это он поступил со мной, как доктор с пациентом, – не пустил и всё. «Почему?» – «Чтоб завтра опять в каталажку не угодил».

– С кем дети-то остались? – спрашиваю на остановке трамвая, где наши пути с Грачом разбегались, наконец, в диаметрально противоположные стороны.

– А увидишь скоро, – загадочно щерится Грач.

– Секреты?

– Секреты.

– Не жениться ли собрался, случаем?

– Собрался!

– Серьёзно?

– Вполне.

– И кто она?

– Приходи вечером, увидишь.

– Приду, если… приду.

Жизнь есть жизнь. Кто-то умирает, кто-то женится, а кто-то ни то ни сё.

Грач запрыгивает в трамвай и грозит мне в окно кулаком: обязательно приходи.

Я тереблю в кармане обрывок бумаги в линеечку с последними стихами Коленвала. Их мне на кладбище Грач дал. Как они ему достались? Сказал, что потом скажет. Так и не сказал. Почерк его, коленваловский, корявый, не перепутаешь. Стихи посвящены Цезарю:

Умер кот,
Он будто бы вздохнул
После трудно сделанной работы…
На земле

В конторе ни души, точно сдуло. Спрашиваю единственного сохранившегося на месте сотрудника – Монашка, категорически не терпевшего застолий и остававшегося на службе дневальным при всех коллективных прогулах:

– Где все?

– Так на поминках же! – удивлённо таращится он на меня. – И Пузо там со своими…

Странно. Таким вдруг любимым и популярным сделался Коленвал! Неужели для этого обязательно помереть надо? Или до чугунных лбов дошло нечто… и они решили в срочном порядке примазаться, не остаться в стороне от неожиданно приобретшего значимость события? Когда жив был, носы воротили, стаканы с вином от него, похмельного и небритого, по тумбочкам своих служебных столов прятали, стороной обходили – не дай бог на кружку пива попросит. Теперь не попросит. Сам угостит на прощание.