– Проходи, проходи, с отцом поздоровайся.

Ритуал обыденный. Время обеденное.

Мама быстро накрывает на стол, замечая непременно, как в детстве:

– Помыл руки?

Впервые с незапамятных времён моей болезни – имею в виду не только гиббус – чувствую зверский аппетит, наворачиваю – за ушами трещит.

Отец без интереса озирает меня, что-то спрашивает, я что-то отвечаю. Мама садится за стол как всегда последней, нет, она так и не садится – хозяйка: то молоко вскипит, то ещё что… Она у меня непоседа. Я не видел её, например, вот так просто, ничего не делая, смотрящей телевизор. Если она включает телевизор, то и утюг заодно, или вязание возьмёт, или штопку (теперь уж, правда, не вяжет – зрение)…

Но вот наконец присела и между прочим:

– У вас там умер кто-то на работе.

– Кто? – пирог застревает в горле.

Она просит меня не волноваться, сообщает, что не совсем на работе, что приходил Грач…

– Почему он?

– Не знаю. Записку вот оставил и туда убежал, потому и встретить тебя сегодня не смог. – Она достаёт из серванта бережно сложенную записку. – Тоже, говорит, поэтом был, только непризнанным.

Всё ясно. Записку можно не читать. Но я читаю. Спокойно читаю. Конечно, это он, Коленвал. Выпил в одиночестве, прилёг, закурил, а далее что случилось – то ли пожар, то ли из-под вскипевшего чайника газ пошёл, хотя какой в коленваловской халупе газ? Короче, выпил, закурил, задохнулся. Большего из записки не выудить. Всё прояснится на месте. Но что изменится? Смерть давно витала над Коленвалом и зазывала в свои объятия. Однажды у издательства его сбила милицейская машина. Трезвого. Потому-то и угодил под колёса, острили умники. Больше года по больницам на костылях путешествовал. Потом он как-то загадочно выпал на ходу из электрички. И как-то остался жив. А психушка, а многочисленные «ласточкины гнёзда», ЛТП, КПЗ – это ведь всё тоже хождение по острию… Он всю жизнь висел на тоненькой ниточке хрупкой ёлочной игрушкой и ждал, ждал, ждал, когда же эту ниточку наконец перережут.

– Он признанный, мама, – говорю я, откладывая записку. – Признанный кем надо.

Обжигаю горло горячим чаем:

– Пойду.

Истинный и гордый

– За день до этого умер его кот Цезарь, – говорит Грач.

Возвращаемся с кладбища. Бредём вдвоём закоулками, забаррикадированными горбатыми сугробами. Зима тёплая, снежная. Народу кругом полно, в основном дети, молодёжь. Катаются на санках, бегают на лыжах… Старики вымерли. Или сидят дома, пережидают неурочное для всяческих передвижений время года. Нет, бредёт один навстречу. Вдрызг пьяный. Хоть храм и близко, да ходить склизко, а кабак далёконько, да хожу потихоньку. Ступил на зализанную ребячьими валенками блестящую пролысину льда, шагнул – ничего, ещё шагнул – и не поскользнётся ведь, чёрт старый, не растянется, будто асфальт шершавый под башмаками. Качнуло вот в сторону, сошёл с опасной полосы. Кроличья шапчонка на затылке, взбитый белый клок волос по-суворовски ввысь, и на изрезанном морщинами, худом лице тихая, по-детски светлая улыбка. Посторонитесь, умники тверёзые и многострадальные!

В который раз спрашиваю:

– От чего он умер?

Не спрашиваю – тупо повторяю то про себя, то вслух, всё ещё не в силах поверить в случившееся.

– С перепою, – отвечает Грач. – Перебрал, вот и всё. Много ли надо при его-то мощах.

– Что-то тут нечисто… Все по-разному толкуют.

– Несуразная жизнь – несуразная смерть.

– Зачем так? Думаешь одно, говоришь другое… Есть такая штука – судьба. Слышал – нет?

– У кого она зрячая, у кого слепая, – выдаёт Грач очередной свой афоризм.

– Окулист нашёлся! Бывает, когда ты как при цугцванге: ходишь, куда тебе судьба-противница диктует, делаешь невыгодные ходы.