Коленвал живёт, как и подобает настоящему поэту, в халупе. Один. Не считая кота. Роскошного сибирского зверюги Цезаря. Отапливается их обиталище дровами, санудобства – помойное ведро в сенях под жестяным умывальником. А под кроватью сто или тысяча башмаков, начиная с подростковых размеров, в которых он, наверное, ещё в школу бегал. Однажды я остался ночевать у него, снял мокасины, запихнул по неопытности под кровать, а утром среди сотен других найти свои уже не смог и потопал домой в каких-то несуразных и разных.

Не утром, а когда только забрезжил рассвет.

Тогда ещё и Грач участвовал в наших полётах. Мы сидели втроём – Грач, я и хозяин дома – Коленвал, стало быть. И конечно, Цезарь. Позже завалился Мэтр с какой-то бабой. Время около полуночи было. Все пьяненькие. Тогда-то я и выдал впервые, что Мэтру, как поэту, до Коленвала как до неба. Или по-другому как-то сказал, но смысл приблизительно таков. И принялся его бабе стихи Коленвала читать. Вот, мол, стихи какие бывают, вот она – Поэзия. И ещё какие-то сентенции, превозносившие Коленвала и уничижавшие всеми признанного Мэтра.

Мэтр, этакий Бунин с седеющей бородкой, слушал, слушал, да как зарычит, да как бросится на меня. Я-то помоложе, половчее – отскочил. Мэтр не рассчитал своей прыти, споткнулся обо что-то и приземлился на четвереньки у ног моих. Я уж не стал больше… И это всё каким-то образом на крыльце происходило, в кромешной тьме. Увела его баба. Зачем всё это мне надо было? Каких только дров по пьяни не наломаешь!

А Мэтр странным образом после этого крылечка зуба на меня не заимел.

С Грачом и Коленвалом ужин мы тогда наш продолжили. Коленвал, простой мужик, ободрённый и вознесённый мной, разошёлся. Стихи читал:

Пью чай, жую кусочек хлеба,
Читаю, чтобы не завыть.
Гляжу в бесчувственное небо —
Пытаюсь бога не забыть.

Философствовал:

– Есть писатели-художники, а есть писатели-мыслители. Писатель-художник может на ста страницах описывать, как он достаёт из кармана спички, а писатель-мыслитель может на ста страницах размышлять, стоит ли те спички доставать…

Уму-разуму наставлял:

– Поэзия – это любовь. Нет любви – нет Поэзии…

Мы с Грачом тем временем скинулись, и Грач улетел за добавкой. Первый час ночи? Ну и что!

Волшебная ночь

А у Коленвала любовь была. Сколько он ей стихов посвятил! Трагическая любовь. Она у него, бедная, совсем молодой умерла. Но не буду… Прав он только: бога б не забыть…

Грач вернулся скоро. И пятнадцати минут не прошло. Но не с бутылкой, а с бабой (когда поддашь основательно, все женщины, девушки… становятся бабами). Мне она понравилась – симпатичная, с ногами, в белой короткой шубке, синеглазая – Снегурочка из лесу, и только! А может, мне показалось, что она ничего была, ведь, когда поддашь основательно, все женщины становятся очаровательными.

– Что мы с ней делать будем? – поинтересовался я, когда парочка, раздевшись и миновав тёмную, кишкообразную прихожую, присела в «зале» на кушеточке.

– Выпьем, – крякнул Коленвал, – вместо бутылки.

– Где он её подцепил, интересно? – не переставал удивляться я.

– А их тут, кварталом ниже, пачками…

Снегурочку скорей всего не Грач подцепил, а она его.

Вообще-то насчёт женщин Грач скромен и застенчив. Он и не пил, и не курил до моего второго после детства сближения с ним. За его перевоспитание я принялся серьёзно. В смысле – шутейно, конечно. Сам-то я что, специалист, что ли, был? Ну так вот: с водочкой получалось лучше, а девочек он просто боялся. «Тоже мне прозаик! – говорил я ему. – Тебе даже как писателю это необходимо».

Однажды семена воспитания проклюнулись. Посидели мы раз хорошо в кабаке, с девочками какими-то познакомились. Вышли – а ресторан на берегу реки, а берег в густом ивняке, – идём тихонечко стайкой бесформенной, то есть ещё не разбившейся на пары, воркуем мило, вдруг Грач цап одну на руки или даже на плечо, как абрек, и в кусты. Вот смеху было. Но это он перепил, конечно. С другой стороны, таилось в нём, значит, что-то, что при поверхностном взгляде было не различить.