– Врёшь ты всё.

– Может быть, и вру. Сам не пойму. Конечно, не могу. И не могу, и не хочу, я привык… А заглушать желания вредно. Фрейд! Гастриты всякие, язвы – всё от неудовлетворённости.

Я устало махнул рукой:

– Брось!

– А чего? Любовь, верность, преданность… Обмотали себя догмами. Проще надо жить, проще. Вот ты влюблён, что ли, в неё? А-а? Молчишь? То-то. А пожадничал…

Я отодвинул наполненную Пузом стопку, она споткнулась на трещинке клеёнки, коньяк плеснулся на стол.

– Меньше трёх стаканов не предлагать. Чего мараться! Спокойной ночи.

– Постой, постой же! – Пузо опять наполнил мой стопарик, опять стал доказывать, что он импотент, но не в общепринятом смысле слова. Если к его вопросу подойти непредвзято, с пониманием, то это его отклонение от нормы можно считать отходом от стандарта. Как в поэзии…

– И слава богу! Но я-то тут при чём? Скажи мне, при чём тут я, зачем ты мне всё это рассказываешь? К чему?..

Я оборвал себя на полуслове, выпил и угрюмо замолчал. А ему только на руку. Разошёлся, разоткровенничался, напомнил: когда пять лет назад не выдержал конкуренции, не прошёл на высокий, командирский пост в культуре, рядом с ним я один остался. В Москве дело было. Вся делегация наша отвернулась от него, потешалась, когда он к вечеру того решающего и вчистую проигранного дня перебрал с горя и лез ко всем с объяснениями и с неприкрытой просьбой утешения. На другой день бродили мы с ним по Москве, по её центру недалеко от гостиницы, по магазинам, по книжным лавкам, и я говорил, что никакой трагедии нет, не повезло сегодня, повезёт завтра, жизнь такая вещь, она все события, успехи и неудачи, радости и печали – всё, всё взаимоуравновешивает. Есть во мне черта – меня больше тянет к проигравшим, потерпевшим, обанкротившимся, они честнее, подлиннее. Тогда он мне понятен был, в Москве, а теперь… Чего вертит? Ещё вчера, у Сары Бернар, затем у Штабс-Капитана дома, за человека меня не считал, лез как через китайского болванчика к бабе, а сегодня…

– Исторический роман начал писать, – доверительно сообщил Пузо, доставая из портфеля вторую бутылку коньяка.

– Знаю, – ответил я безразлично. Клонило ко сну, Хеопсов форс-мажор доконал меня. Я нервно зевал. Так ко сну тянет не тогда, когда спать хочется, а когда хочешь оградиться от чего-то или кого-то, избавиться напрочь.

– В архивах приходится корпеть, адова работа. Это тебе не беллетристику от балды гнать, в носу поковыривая. Скажу тебе, ве-е-щь будет, будет нечто!

Выпили.

– Давно мы с тобой не общались, – с печальной задушевностью в голосе сказал Пузо. – А жизнь несётся, как тройка гнедых… Ой да тройка гне-е-ды-ых, – затянул было он, но голос сорвался. Пузо кашлянул, постучал себя по груди. – Надо держаться друг друга, помогать, поддерживать… и словом, и делом. Особенно нам, людям творческим, неординарным, а посему одиноким. С годами всё больше людей, с годами всё меньше друзей – чьи слова?

– Не помню.

– Твои же, ха-ха… Вот стихотворец, надо же, пишет, печатает, дарит с надписью дарственной и не помнит.

– Не помню.

– Да-а, мало людей надёжных осталось. Когда будут брать у меня интервью и спросят, какое качество я более всего ценю в людях, отвечу: надёжность. – Он вспомнил друга-миллионщика. – Тоже надёжный причал, всегда опереться можно, не подведёт. Кстати, душевный человек, поэтическая личность, песни у него свои, как затянет, когда выпьет, – о-о-о-а-а-а-о-о-о…

Не помню, как и когда Пузо ушёл. Только две пустые бутылки из-под коньяка доказательством тому, что ночной визит не сон был.

На посадку

Возвращался домой на подводных крыльях «Метеора». До пристани меня провожали Штабс-Капитан и миллионщик на двух машинах. Я ехал со Штабс-Капитаном. Времени у него было в обрез. Он побыл на берегу минут пять, поёжился на с цепи сорвавшемся, свирепом ветру, поозирался задавленно – то ли с похмелья, то ли от боли в покусанной руке, то ли от тяжёлого, оловянного неба, сеявшего на нас волнами мокрой пыли, опохмеляться отказался, промямлил что-то на прощание и укатил без оглядки, точно от чумы сбежал.