Жервеза дошла, наконец, до полного отчаяния; смертельная тоска ее душила; ей казалось, что все кончено, что ничего больше не будет, что Лантье никогда не вернется. Она смотрела блуждающими глазами то на старые бойни, почерневшие от крови и спазмов, то на беловатую массу нового госпиталя с зияющими отверстиями для окон, сквозь которые виднелись пустые залы, где готовилась жатва для смерти. Перед нею за таможенной стеной раскидывалось яркое небо, слепившее ей глаза; солнце всходило над грохочущим, пробудившимся Парижем.

Она сидела, опустив руки, без слез, как вдруг Лантье спокойно вошел в комнату.

– Это ты, это ты! – воскликнула она, бросаясь ему на шею.

– Ну, да, я, что ж из этого? – отвечал он. – Нельзя ли без глупостей!

Он отстранил ее и сердито швырнул на комод черную фетровую шляпу. Это был малый двадцати шести лет, небольшого роста, очень смуглый, красивый, с тонкими усиками, которые он то и дело машинально покручивал. На нем была рабочая блуза и старый сюртук весь в пятнах; в речи его слышался очень сильный провансальский акцент.

Жервеза, снова опустившись на стул, тихо жаловалась короткими фразами.

– Я не могла глаз сомкнуть… Я думала; с тобой случилось что-нибудь… Где ты был? Где ты провел ночь? Боже мой? Не делай этого больше, я с ума сойду… Скажи, Огюст, где ты был?

– По делу, ну!.. – отвечал он, пожимая плечами. – Я зашел в десять часов к тому приятелю, что хочет завести шляпную фабрику. Засиделся у него. Ну, и решил переночевать… И потом, ты знаешь, я не люблю, когда за мной шпионят. Оставь меня в покое!

Молодая женщина снова зарыдала. Крикливый голос и резкие движения Лантье, опрокидывавшего стулья, разбудили детей. Они приподнялись на своем ложе, полунагие, запустили ручонки в волосы и, услыхав рыдания матери, завопили во весь голос, еще не проснувшись хорошенько, но заливаясь слезами.

– Вот так музыка! – крикнул Лантье с бешенством. – Я уйду, слышите вы! Уйду совсем!.. Что, не хотите перестать? Ладно! Я ухожу, откуда пришел!

Он уже схватил шляпу с комода. Но Жервеза бросилась к детям, бормоча: – Нет, нет!

Она унимала детей ласками, целовала их волосы, укладывала их с нежными словами. Малыши разом успокоились и, минуту спустя, уже хохотали и щипали друг друга. Между тем отец, не снимая сапог, растянулся на кровати. Вид у него был усталый, лицо истомленное бессонной ночью. Он не засыпал, а лежал с открытыми глазами, обводя взглядом комнату.

– Однако здесь мило! – пробормотал он.

Потом, посмотрев на Жервезу, прибавил злым голосом:

– Ты, кажется, и умываться перестала?

Жервезе исполнилось всего двадцать два года. Она была высокого роста, худощава, с тонкими чертами лица, уже измятого тяжелой жизнью. Нечесаная, в туфлях, дрожавшая от холода в своей белой кофточке, к которой пристали пыль и грязь от мебели, она, казалось, постарела на десять лет в эти долгие часы тоскливого ожидания и слез.

– Ты несправедлив, – возразила она, раздражаясь. – Ты очень хорошо знаешь, что я делаю все, что могу. Не моя вина, если мы дошли до этого… Посмотрела бы я на тебя с двумя детьми, в одной комнате, где нет даже печки, чтобы согреть воду… Вместо того чтобы проедать деньги, приехав в Париж, надо было сейчас поступить на место, как ты обещал.

– Толкуй! – воскликнул он. – Ты кутила вместе со мной, нечего теперь привередничать!

Она продолжала, не обратив внимания на его слова:

– Наконец и теперь еще можно вывернуться… Я виделась вчера с г-жой Фоконье, прачкой из Новой улицы; она меня возьмет е понедельника. Если ты устроишься со своим приятелем, мы поправимся в полгода, обзаведемся вещами, наймем где-нибудь квартиру, чтобы жить своим домом… О! нужно работать, работать…