Линдгрем закрыл глаза и через миг услышал, как в голос зарыдала Марта, а затем послышались ее торопливые шаги и звук закрывшейся за ней двери. Молчание воцарилось.
«Бедная Марта! Как она будет воспитывать детей одна! Боже мой! Так вот, каким я кажусь со стороны: старый, холодный, некрасивый человек! Как быстро все прошло, и вот я уже умираю. Все по словам Соломоновым: «Все суета сует и всякая суета». До поры мы ему не верим».
– Матиас, – обратился уже вслух судья к полковнику, – там, на столе есть чистая бумага и перо с чернилами. Я хочу, чтобы вы кое-что записали. Сам я уже не смогу это сделать.
Одеяло свинцово давило его, и Линдгрем про себя снова подивился его неведомой ранее тяжести. Матиас подсел к столу.
– Я слушаю тебя, Аксель, – сказал он и обмакнул перо в чернила.
– Я – Линдгрем Аксель, судья Стокгольмского суда, – начал Линдгрем слабым, с одышкой, голосом, – в присутствии епископа города Стокгольма Ханссона, начальника городской стражи полковника Матиаса Стромберга и лекаря Лунда Михеля, находясь в здравом уме и твердой памяти, завещаю все мое имущество, как движимое так и недвижимое, моей супруге Марте Линдгрем. Кроме того, я завещаю, что часы, кои я получил в дар и кои принадлежали ранее казненной Валлин Ингрид, – при этих словах все присутствующие недоумевающе переглянулись. Полковник, однако же, продолжал скрипеть пером, – должны навсегда остаться в этой комнате как несущие для всякого их владельца зло и смерть, если он заведет их собственной рукой. Потому я запрещаю кому-либо заводить их и подстрекать к тому кого-либо еще. Ох, полковник, поставьте дату и принесите мне, я подпишу.
Линдгрем сделал попытку немного приподняться. Лунд помог ему и подложил за спину подушку для удобства. Полковник положил бумагу с текстом перед Линдгремом, чтобы тот мог ее прочесть, а затем поднес ему перо для подписи. Линдгрем был настолько слаб, что полковнику пришлось помочь ему поставить неразборчивую, с кляксой, роспись под датой: 27 декабря 1644 года от Рождества Христова.
– Теперь подпишитесь и вы, господа, – хрипло произнес Линдгрем. – У меня мало времени. Епископ стоял у картины со скрещенными на груди руками. Хмурый Лунд озабоченно раскачивался на стуле и хмыкал.
– Мы подпишемся, Аксель, обязательно, – сказал полковник, отходя к своему креслу с листом в руке. – Но, хм… Он уселся и заглянул в текст: – Причем тут часы? Мы не понимаем.
– Мне это открыл Бог, – почти прошептал судья, закрывая глаза.
– Дорогой друг! – сорвался с места епископ. – Дорогой друг, вы больны, и Бог весть, что могли себе вообразить в бреду! Часы они часы и есть, – сказал он мягко и положил свою руку на ладонь Линдгрема.
– Епископ, вы и я – солдаты! – Линдгрем открыл глаза. – Вы же знаете, что Бог иногда открывает правду некоторым людям перед смертью, чтобы они могли покаяться в своих грехах. Покаяться. А я грешен, очень грешен… Я совершил преступление, и они убили меня. Все это прочитал в моем сердце. – Он закрыл глаза и, задыхаясь, лежал некоторое время молча. Затем он посмотрел на епископа и добавил: – Вам я хочу пожелать, чтобы Бог был милосерден к вам. Ох… Вам, Матиас… Оставайтесь сами собой.
– Не говорите так, друг мой! – прервал его епископ. – Вы будете еще жить! Ваш лекарь вам это подтвердит!
Лунд, в подтверждение слов епископа, затряс головой так неопределенно, что никто не понял, подтверждал ли он слова Ханссона или отрицал их. Полковник, бледный и осунувшийся, молчал.
– Матиас, у меня к вам будет последняя просьба. – Губы Линдгрема, посиневшие и тонкие, едва уловимо выталкивали слова. Все черты лица его обострились. – Там, на столе, ключ. – Он сглотнул слюну, и на несколько мгновений замолчал. Слышно было лишь, как звонкое «тик-так» перекатывало тишину из одного угла комнаты в другой. – Там, на столе, ключ… От часов. Возьмите его и выбросьте, чтобы он никому не достался. – Линдгрем замолк.