– Скинь покрывало-то. Счас портянку сделаешь из него. У меня руки не казенные – стирать.

Петр Матвеич послушно встал, скинул покрывало с кровати на лавку. Нюра вошла к нему в комнату, аккуратно сложила покрывало и села подле него на лавочке, плотно прижавшись спиною к печи. Оба молчали, глядя на низкое небо над голой рябиной в окне.

– У всех дети как дети. У одного в институте. У другого замужем. А у нас, Петька, хуже всех дети. Тюрьма да… – Она плакала тихо в подол крайней юбки, вытирая им нос и слезы. – Но почему, почему?.. Может, они проклятые у нас? Мне кажется, твоя мать их не любила…

– Ну, ты скажешь тоже! – Он отвернулся к ковру и замолчал. Она всхлипнула в последний раз, вздохнула и ушла к себе…

* * *

Ночью он проснулся от постукивания в окно.

– Дождь, что ль, опять? – негромко сказал он себе.

Нюраха вдруг отозвалась, сразу и охотно.

– Развиднелось. Вон звезд сколько! Утром приморозит.

– А я тебе говорю – это дождь стучит.

– В башке у тебя стучит. От перепоя. А у меня звезды светят. «Ковшик» вижу…

– «Ковшик» у нее, глянь. Чему тебя только в школе учили? «Ковшик» на севере, а ты на западе спишь.

Он встал, прошел холодную горницу и долго пил воду на кухне прямо из ведра. Впотьмах не нащупал ковш, а свет зажигать не хотелось. Потом, по очереди откидывая крючки на кухне, в сенцах, на веранде, вышел на крыльцо. Дождь стучал дробно и сочно, бил он крупнее, чем днем. Верный признак, что скоро он закончится и установится долгая ясная погода.

Пора бы. Где-то в России уже отсеялись и яблони в цвету, а у них еще не пахали, и лист не распустился даже на березах. На западе, куда выходило Нюрахино окно, развиднелось, и ясный клочок неба был усыпан звездами. Он постоял еще немного, глядя, как налетевший верховик треплет, треплет голую гривку рябинки, зевнул и пошел в дом.

– Вот потрогай майку, – сказал он, входя к Нюре в комнату, – мокрая, – дождь идет.

– Ты воду вон пил и замочился, – ответила она.

Она полусидела на постели, и он различал ее тонкие руки и, главное, волосы, распущенные по плечам. Он редко видел ее простоволосой. Она носила платки. И этот силуэт жены, помолодевшей во тьме, волновал его. Он помолчал, глядя на нее, потом неожиданно для себя сказал:

– Знаешь, Нюраха, я думал про наших пацанов. Оно с какой стороны глядеть. Вон сколь Горбач горя нам принес, а этот алкаш!.. А они, поди, по тюрьмам не сидели. И сколь их таких. Ими, поди, родители гордились, карьера: Россию всю переломали. А наши только свои жизни ломают. Может, перемучаются да вернутся. Господь ведь по-своему судит. Не по-человечески. Академики эти сколь народу перепортили, Чернобыль этот…

– Пе-еть-ка! – протянула она испуганным и радостным шепотом. – Ой, Петька! Ты сам, что ль, додумался?

– Додумаешься, горе раз такое, – вздохнул он. – Одна ты, что ль, переживаешь? А у меня сердца нету?!

– Наладятся они, – подтвердила Нюраха, – вот я чувствую, что наладятся. Счас время такое. Да ты и сам сколь бродил.

– Да, да, – поддержал он ее. – Надо переждать, перетерпеть. А ты бы не ругалась так, Нюраха. А то без того сердце болит, да еще если по мелочам дергать, дак мы не протянем долго.

Он гладил ее руки.

– Отстань, не надо! Иди вон к Надьке Басмановой.

– Ду-ра! Во где дура-то!

– Я-то, конечно, дура.

Она иногда умиляла его каким-то движением, быстрым и плавным, оставшимся от молодости.

– Знаешь, где «ковшик-то»? Он на кухне. А у тебя Венера светится.

– Иди ты! – удивилась она. – Откуда ты знаешь?

– У меня по астрономии пятерка была.

– Врешь ты все. У нас сроду и учителя такого не было.

– Как не было?! Все-то ты забыла!