– Эх, Настасья… – «По коням! – пронеслось на уме, вспомнилась литовская брань. – Всласть… напалестинивши; но; с лихом чересчур – перебор, преизбыточно». – Блудяга и есть, – молвил в пустоту вездеход, с нежностью в глазах улыбаясь. – Вырвемся; подправим дела.
– То-то и оно, Хуотари. Нагляделся чудес? Полюби? – «Пожалуй; а что: яко бы, денек или два, с годиком… побольше в раю, выразимся так, побывал; именно», – явился ответ. – Шутишь, полагаю; не то. Рай – по красоте стороны, прочее: ложись помирай… Как тут не затянешь Настасью – песенку, – заметал хозяин, Туйво, пробираясь к дверям: – Лазаря, того и гляди в эдаком раю запоешь; станется!.. Доколе терпеть? Уломали вы мене, мужики – трогаем. На Русь, так на Русь… К лучшему, товарищи.
– Ну. Одноконешно – пора; съедем, – проникаясь былою, временно пропавшей решительностью молвит Сморчок.
– Людие, невзгода пройдет! выживем, – упорствует Ламбин.
– Вряд ли, – сомневается Князь.
Туйво, толкнув дверь вышел, пропуская вперед малого Первушу Рягоева, по кличке Воняй – думалось, как нам представляется: проведать козу. С тем вахнин, поглядев на окошко, за которым сидел, трудно различаемый Князь, медленно спустился к земле.
Как не подивит окружающее? Вечер и день, яко бы – сомкнулись в одно! Тишь, полная, – отметил мужик, – дали, за деревней – сама, голубоватая беззвучность; еле различимое, одаль – марево, по краю земли; около двора холодок. «Тюй-тюи… ти… тюи» – донеслось от кустов. Гладь озера, за бывшей часовнею окутал парок;
Вскрикнула и тотчас умолкла, будто испугавшись чего-то зе́гзица, вещунья кукушка. «Расщедрилась не так, чтобы очень: годик, – усмехнулся корел, – но, да и спасибо на том». Солнце, увидал деревенский, выходец на двор закатилось, уходя на покой где-то в занемецкой сторонке, но и, с тем наряду селище отчетливо зрилось – вплоть до заозерных лесов окоём чист на несколько полетов стрелы.
Туйво, заглядевшись на землю отчичей легонько вздохнул: «Эк-ка благодать, красота! – проговорилось в душе: – Только что заметил… Привык? Али же, совсем отупел от непроходимых трудов? Клеть валится – свинарник, пустой (кладбище для сена, хорошего), котух для козы… пашня зарастает; в избе, старой, довоенных времен – что-нибудь поправь, почини… Тут еще, не очень давно, скорбная, скончалась жена. Ветхонькое всё, разрушается. И, с тем наряду – родина, могилы отцов… Дом. Кровное, сызвеку своё! Мало ли, в конце-то концов. Главное, имеется хлеб – хватит аж до самой весны. Как та́м, за Ладогою? Вдруг попадешь, аки побродяга на чепь? Да и переплыть – не пустяк: море! Да и многоверстная даль. Но, а рассудить по-иному: до каких же то пор сытиться примесом в зерно крошева сосновой коры? Всё, родина. Уходим, Карьяла».
Староста, вздохнув поглядел на приозерный мысок:
«Поженка… Подале вон там, к лесу рыболовная тоня, за рекою – земля. Собственная!.. Где-то (в ларце?) грамоту храним береженную, отцову на клин – дед выправил, еще при своих, ездил тут один межевщик. Рыбное угодье не чищено, земля – перелог, вот уже четыре годка; выродилось. Да и с пожог, пашенок, по правде сказать – тот же, приблизительно прок. Лихо!.. Собираемся в путь.
«Яло херра, Яакко Пунтус…» – помнится, не слишком давно пел на переправе, под Саккулой[13] слепец кантелист;
Русич, коробейник зовет гуслями корельское кантеле, – явилось на ум: – разное, по сути: одно. Да и на миру не совсем разное, с каких-то времен; да уж: в большинстве деревень – весей, на его языке людие, корела и русь – яко бы названые братья, для которых судьба выставила общих врагов. Ну-ка мы подтянем певцу, с горя, или как там изречь; все-таки – получше, чем вой с голоду, в корельской земле».