Приехала тёща, и Костина жена после нескольких безобразных скандальных сцен, свидетелями которых были соседи, менты и ребёнок, написала заявление. Суд, где за Костю вступилась спортивная и околоспортивная общественность, проявил снисхождение и приговорил его к году принудительного лечения от алкоголизма.
Содержание в больничке, не в пример Михайлычу и мне, Костя переносил без видимых душевных потрясений. С утра, пока мы ещё валялись на больничных койках, и вяло соображали, вставать нам на умывание или нет, Костя в коридоре делал физзарядку и входил в нашу палату на руках.
– Циркач, чисто циркач! – улыбаясь, говорил Ерофей Кузьмич Бывалин, мой сосед по койке, священнослужитель в отставке, считавший себя репрессированным за веру:
– Я ведь в попы по случайности попал, поскольку любил читать что-нибудь замысловатое, в том числе и библию, – рассказывал Бывалин, улыбаясь в бороду. – Село наше Лоскутово с полтыщи дворов, да и рядом Годяйкино, Репное, почитай столько же. После войны сильно верующий был народ, как же – смерть, страдания вокруг, а сверху начальство кулаком по столу стучит, или за кобуру хватается, если что. Ну, а церковь-то закрытая. Собираются по избам, псалмы поют, молятся, библию вслух читают. Вот и я стал интересоваться. Разговор у меня чистый, да и с чувством могу прочитать, особенно если история трогательная, про Иова, проповеди Христовы, деяния апостолов. А, надо сказать, была у нас одна старуха в Лоскутово, голова – ума палата, что там тебе министр иностранных дел. Эта старуха в пятидесятом году и подбила народ написать Сталину, чтобы позволил открыть в селе храм. Так и вышло по её, только не совсем: церковь открыли, а Макаровну власти неизвестно куда упекли за бидон бражки, который у неё нашли в чулане.
Приехал архиерей, народ к нему гурьбой повалил как на демонстрацию, а он всех благословил и говорит, что некого ему на приход ставить, кроме отца Владимира, коему уже шёл девятый десяток. А из толпы кричат, что есть де у нас ему помощник и меня называют. Так я и прилепился к храму, учился всему у отца Владимира, а когда он отдал богу душу, то архиепископ Геннадий рукоположил меня во священники и пробыл в оных двадцать лет, до семьдесят второго года.
– А кто тебя Ерофей Кузьмич рукоположил в ЛТП? – усмехнулся я.
– Типун тебе на язык, – обиделся старик. – Грешен я стал в винопитии, а тут и сёстры подсобили, затеяли против меня суд по разделу имущества. К тому времени я уже был от храма отставлен, и меня заместил молодой выпускник семинарии. А врагов имелось – вся верхушка района. Когда был в попах, не трогали, а стал простым советским человеком, так и не забыли отомстить. Сестёр подговорили написать заявление, ну, дальше дорога у нас сюда у всех одна и та же.
Удивительно, что, несмотря на почтенный возраст, была в отставном священнослужителе располагающая к нему безалаберная открытость. В карантине он не унывал и вёл себя так, как будто с ним ничего особенного не случилось. Едва появившись в палате, маленький, остроносенький, похожий всем своим обличьем на суетливого серого, присыпанного дорожной пылью воробья, он сразу же со всеми перезнакомился, рассказал о себе, и стал проявлять неназойливое сочувствие. – Эх, как вас, молодой человек, угораздило, – сказал Бывалин мне. – Господи, какие тягости приходится нести людям! Вразумилище ли обитель сия? Достойно ли имени человеческого пребывание здесь?…
– Зачирикал воробышек бородатый, – прохрипел Михайлыч, зарываясь перебитым носом в подушку. – Вот пойдёшь вниз с тазиком на рыгаловку, получишь вразумилище под самую завязку.