Картину он тогда нарисовал впечатляющую: где-то в безбрежной водно-камышовой глуши, содрогаясь от порывов морозного ветра, притаился человек в черной лохматой одежде с вымокшими полами и тщетно ожидает прилета к нему чутких и боязливых уток. Ему холодно, руки его сжимают ружье и дурацкий пучок травы, они окоченели и стали красными, как гусиные лапки, сапоги его вязнут в липком иле, он голоден – чуть свет ушел от лодки без завтрака… Но он надеется на удачу и замирает в полусогнутом положении, заметив на горизонте черные черточки. Он верит, что это его долгожданные утки. Только бы подлетели на выстрел!
Я зябко передернул плечами. «Выходит, вот почему, – вспомнился фрагмент из засевшей в памяти телелекции, – время охоты минусуется из жизненного актива! Какая же там жизнь?! Там настоящая каторга!»
– Одну он все-таки подстрелил, – продолжал рассказывать дядя, – чумную какую-то. Принес ее к лодке, радуется, смеется, а я смотрю – у него зубов нет! Что с зубами-то, спрашиваю.
Отвечает: «Къякаш это». Оказывается: утка эта была подранок, еще шевелилась, и он, чтобы ее умертвить надумал прокусить ей голову! Как волк! «У нас в Сибири, – говорит, – все так делают». А челюсть – вставная, на двух зубах всего и держалась. Домой в кармане повез… Да, вот еще что: вечером – совсем уж стемнело – перед ним чирок опустился, он его – в упор, метров с пяти. Принес – голова, крылья и ноги: все мясо вырвало. Я ему говорю: выбрось, здесь есть нечего. А он хвалится: «Ты, – говорит, – в моем ружье сомневался! Смотри, как оно кучно стреляет!»
«Так вот он какой Афанасий, сибиряк и охотник», – подвел я итог воспоминаниям о полугодовой давности эпизоде.
Афанасий, облокотившись плечом на створку ворот, вытащил из кармана пачку с сигаретами, спички и закурил. Я искоса посматривал на этого человека. У него была интересная, но без претензий на красоту, голова. Портили ее узкий лоб и вытянутые вперед челюсти. Длинный широкий нос и тонкие губы обаяния ему также не создавали. Волосы у него были прямые, короткие, светлые. Глаза – небольшие, с прищуром.
Афанасий тоже изредка бросал в мою сторону безучастные взгляды.
Дядя наконец вышел из дома и возвратил ему опустевшую сумку. Афанасий тут же ушел.
– Водку я ему заказывал, – объяснил дядя, вернувшись ко мне. – Дом решил приподнять и сделать нормальный фундамент. Рабочих придется поить…
– У меня к тебе есть два вопроса, – произнес я, отметив ясность мысли и трудность ее выражения: язык мой что-то стал не очень послушен. – Во-первых, о доме. Тебе положено иметь хорошую площадь. Как ветерану войны. Со всеми удобствами. Не смотрятся твои ордена на фоне этой халупы.
– Положено-то, положено, да не дают. А теперь даже не обещают…
– А ты добивайся!.. Ходи по инстанциям: к военкому сходи, к губернатору, в Москву напиши – есть же закон!
– И ходил, и писал. Все испробовал, – помрачнел дядя.
– А ты еще раз сходи! – упрямо настаивал я.
Уже потом, дома, я осознал, что лез по-медвежьи в большую душевную рану. Конечно же, он предпринял все, что мог из того, что надо. Не хотел он в тот день признаваться, что прошлое властями зачеркнуто, что старики для них стали просто обузой.
– Чую, что придется здесь свой век доживать, – сдержанно продолжил седой ветеран. – Ничего, сруб прочный, пластинный. Подниму… Вот домкраты достал, – он показал рукой в угол двора, где стояли четыре мощных домкрата, которыми, по их виду, можно приподнять не только тщедушный домишко небогатого военного пенсионера, но и кирпичный коттедж какого-нибудь новоиспеченного богача-паразита, знавшего о войне понаслышке. – Думаю за лето сделать фундамент и отопление от газового котелка… Задумал много… Ну, давай поднимем еще помаленечку…