– Нет, Софи! Ты поедешь с ней – мы не можем так рисковать!
– Ни за что не брошу тебя! – столь же твердо ответила мама.
Я смотрела на снег, и мне было необыкновенно страшно. Как оказалось, это не дурной сон и ничего не кончилось.
– Мама… – позвала я.
– Я здесь, моя хорошая, – отвлеклась она от беседы с отцом и, запрокинув мою голову, поцеловала в лоб.
– Идите, идите скорее! – заторопил нас отец и буквально вытолкал наружу.
Я помню, как он дотронулся на прощание до моего лица, и помню, сколько тоски было тогда в его глазах.
Потом мы с мамой, держась за руки, бежали по запорошенной снегом мостовой к другой коляске. Едва забрались внутрь, она тронулась.
– Это мадемуазель Трюшон, – сдержанно представила мне мама молодую и очень некрасивую женщину. – Она позаботится о тебе, дорогая.
Мама беззвучно плакала – она то льнула ко мне, то оглядывалась через стекло на уезжающий в противоположном направлении экипаж, где остался папа. Я крепко держала ее за руки, потому что понимала, что она хочет сделать. Понимала и вся дрожала от неизвестности и страха.
Наконец она не выдержала.
– Нет! – закричала мама кучеру. – Стойте, я хочу сойти!
Кучер не останавливал, но мама, открыв дверцу, на ходу выпрыгнула из кареты. Путаясь в юбках и падая, она подымалась и вновь бежала за отцом. Та, другая коляска, все же остановилась, папа выскочил и заключил маму в объятья.
Мои родители, крепко обнимающие друг друга на запорошенной снегом дороге близ Парижа, – это последнее, что я помню о них. Точнее, последнее, что должна бы помнить.
Я тоже желала спрыгнуть и побежать к ним, но мадемуазель Трюшон крепко держала меня, не давая этого сделать, называла деточкой и лгала, что все будет хорошо.
Мы приехали в какой‑то дом, где я плакала и билась в истерике. Пришел человек с медицинским чемоданчиком и хотел сделать мне укол – но дергалась я столь отчаянно, что у него ничего не вышло. Тогда он развел в стакане пару каких‑то таблеток и велел выпить: мадемуазель Трюшон больно зажимала мне нос и не давала дышать, покуда я не проглотила. Потом я забылась тяжелым муторным сном.
Не помню, сколько дней я провела в комнате с вечно запертыми дверьми, черными сухими деревьями за окном и дорогими игрушками, к которым я не прикасалась. Мне казалось, что я находилась в этой комнате целую вечность, что успела в ней повзрослеть и состариться. Я до сих пор в малейших деталях помню обстановку той комнаты, и иногда она снится мне в кошмарах.
Первое время меня навещала только мадемуазель Трюшон, которая неожиданно заговорила по‑русски. Она въедливо смотрела мне в глаза, цепко держала мой подбородок в своих пальцах и заставляла рассказывать, кто навещал отца в последние дни перед этим кошмаром. Я же отвечала только:
– Je ne vous comprends pas! Je ne connais pas cette langue![5]
Она ужасно злилась, становилась еще некрасивее и начинала спрашивать по‑французски – тогда я рассказывала ей, что помнила.
Потом вместе с мадемуазель Трюшон меня начал навещать мужчина с аккуратно остриженной бородкой, который говорил со мною только по‑французски, хотел казаться ласковым и предупредительным. Думая, что я не слышу, он перебрасывался с m‑lle Трюшон фразами на русском, в котором не было и намека на французский акцент. Из этих фраз я поняла, что я бесполезна, крайне их обременяю и они не знают, что делать со мной.
Этот мужчина тоже задавал вопросы, даже больше, чем мадемуазель Трюшон. И еще он показывал мне портреты мужчин и женщин, выполненные в карандаше. Спрашивал, узнаю ли я кого‑то.
Спустя время меня все же выпустили из этой адской комнаты и повезли по дорогам Франции в безликой казенной карете, пока не остановились у маленькой придорожной гостиницы. Мы с родителями часто останавливались в таких.