Дедушка благодарно прикрыл глаза, облегчённо сложил посиневшие губы в подобие улыбки и начал вхолостую жевать ими, требуя воды. Напоив его, я на всякий случай заглянул под одеяло, пощупал вечерний памперс (ничего, ещё держит) и уселся рядом на табурет. Дело было сделано, и я, окончательно забыв про ножную грелку, стал думать о другом.
В имени моего деда, Афанасий, несущий корень, «танатос», означавший «смерть», слился с первой буквой, полностью её отрицавшей. «Бессмертный» – таков был дословный перевод, и следовало признать, что сквозь эту именную печать просвечивали не только черты личности престарелого человека, но и детали той семейно-психологической обстановки, в которой он доживал свой век. Наши родственники и знакомые приговорили деда ещё тогда, когда на его ползучий ментальный регресс наложился перелом шейки бедра – досадный домашний инцидент «на ровном месте», приведший к ещё большей нагрузке для всех домашних.
«Уж немного теперь осталось Афанасию Витальевичу, да и вам с ним мучиться», – таков был общий подтекст сначала частых, но из года в год редеющих родственных визитов, иссякавших по мере того, как дедушка всё меньше узнавал приходивших или вообще на них не реагировал.
Чем больше нас жалели, тем сильнее я сжимался от возмущения и, наперекор своей личной неустроенности, желал деду прожить как можно дольше. А ведь когда-то давным-давно на мой детский вопрос: «Деда, а зачем ты живёшь?» – он, ещё будучи в здравом уме и твёрдой памяти, ответил просто: «Чтобы умереть. Нужно быть к этому готовым. Только бы не стать никому обузой».
Тогда это прозвучало страшно и непонятно, а сейчас, сидя у кровати и наблюдая за его блаженно уснувшим, порозовевшим лицом, я вдруг по-новому устрашился, как от выплывшего на поверхность, по-житейски сбывшегося пророчества. Мудрый человек с большим сердцем, когда-то готовившийся отважно посмотреть смерти в лицо, он медленно угасал и, не сознавая этого, всё больше становился для близких той самой обузой, в которую так не хотел превращаться.
Афанасий «Бессмертный» – виделась теперь в этом имени даже некая профетическая ирония, едва ли не насмешка, которую не смог бы, пожалуй, растолковать даже проницательный и чуткий Флоренский.
Я погасил свет и побрёл в свою комнату. Перед тем, как лечь спать, я ещё раз пробежался глазами по письму Флоренского из Соловецкого лагеря:
«Имя само по себе не даёт хорошего или плохого человека, оно – лишь музыкальная форма, по которой можно написать произведение и плохое, и хорошее».
Несмотря на усталость, я с радостью вспомнил, что нащупал в тексте ответ на вопрос Коринны, но Флоренский подарил мне даже нечто большее. Закрыв глаза, я впервые подумал о том, что влюблён в Коринну и, возможно, любим ею, хотя мы ещё ни разу не признавались в этом друг другу. Наутро, едва проснувшись, я написал ей: «Его звали Николай?». Она ответила «Да», больше ничего не добавив, и мне стало отчего-то спокойно и грустно одновременно.
Всю неделю мне нестерпимо хотелось увидеть её, чего раньше я за собой не замечал, и в какой-то момент я понял, что не смогу дождаться нашего очередного воскресенья. В среду я позвонил ей и предложил встретиться как можно скорее, но она сослалась на срочные дела на работе и отказалась. Сообщить свой рабочий адрес она не захотела и попросила также не приезжать к ней домой: вечерами ей приходилось ухаживать за приболевшей мамой. Так или иначе, но срываться на неделе она не планировала, и это немного задело меня, пуще прежнего распалив моё желание. Нужно было что-то придумать, а ведь я даже не знал названия её фирмы.