«Кривун» – так он прозвал своё оружие. Этот ножик, с изогнутым лезвием и чёрной рукояткой, ему достался от ссыльного поляка, которому Никита подремонтировал телегу. «Кривун» всегда был при нём. Даже дома, укладываясь спать, Никита помещал нож в изголовье.

Он надрезал голенище, стянул ичиг и бережно ощупал ногу. Все кости как будто целые, но ниже колена спускалась глубокая ссадина, обрамлённая свинцовой припухлостью. Пробовать вставать слишком рано, лучше немного выждать.

Никита перевалился на бок и чёрными от грязи пальцами натолкал в рот брусницы. От кислой ягоды свело скулы, он запил её, выдавив струйку из мха. Жижа отдавала банным веником.

Этот мох сгодится и на целебный компресс. Многие знахари лечили им ушибы и опухоли. Никита разгрёб ямку, сунул туда левую ногу и щедро обложил мхом. Вскоре боль стихла, и он заснул.


Солнце ещё не спряталось, когда он открыл глаза, только лучи, проникающие сквозь растопыренные руки деревьев, изменили угол. «Почему же Фрол меня не отыскал? – подумал Никита. – Наверное, решил, что я утоп. А может, унесло меня далеко, и мужик ещё не успел добраться?»

Страшно хотелось пить, но при мысли о горькой выжимке подступала дурнота. Уже кишки мхом тронулись. Так и душа станет замшелой.

Никита подполз к разлапистому выворотню, в ложбине которого блестела лужа, и сделал несколько глотков. Напившись, он ощупал колено. Похоже опухоль спа́ла. Опираясь на поваленный ствол, он попробовал пройтись. Каждый шаг отдавался болью под левым коленом. «Если объявится Фрол, никуда я не денусь, – обречённо подумал Никита. – Позабавится со мной варнак, как кот с подбитым воробьём».

Он выпил из лужи – впрок, съел горсть брусницы и надолго провалился в сон. Когда открыл глаза, сумерки уже ютились под деревьями. И на душе было мрачно. Что делать, когда ночной холод станет цепляться?

Никита надел ичиг на распухшую ногу, портянкой замотал колено. Вот бы костерок развести! Даже при мысли об этом стало теплее. Он обшарил карманы. Никакого кремня, конечно, не оказалось, зато нашлись крошки от сухаря, да израссоленая половинка пряника, которую собирался съесть ещё позавчера. Закинув в рот остатки съестного, Никита огляделся.

В десятке аршинов от него лежала поваленная берёза. И не берёза даже, а почерневшая труха в обхвате бересты. Он выпотрошил дерево и выстелил коричневое нутро лапником. Сверху накидал сосновых ветвей. Неплохая получилась берлога. Будь он косматым зверем, заночевать в такой – милое дело. Но меха на нём маловато – даже по-человечески толком не опушился.

Солнечные пики, пронзающие чащу, уже налились кровью сибирского заката. Остолбеневшими рукастыми чудовищами нависали деревья. Сумерки стояли долго, затем, как по распоряжению свыше, небо погасло. Озябнув, Никита пополз в своё логово. Поначалу берестяная нора была не теплее иордани, но скоро жар от тела накопился. Лишь голова мёрзла: надо было законопатить выход.

Уснуть не получалось. Никита лежал и вдыхал запах древесных внутренностей.

А лес снаружи оживал. Духи выбирались из дневных убежищ, топтали устланную мхом почву, шевелили ветки, спотыкались, бубня и матерясь. Что-то звенело и посапывало. Сучья трещали вдалеке, а с неба, будто снег, сыпались отголоски чужих разговоров.

Страха у Никиты не было, словно холод выстудил все чувства. Страшно было только от того, что время тянется ужасно медленно, а сон всё не приходит. Холод лизал ноги. Свернуться бы в клубок, обхватить руками колени, но береста держит тело, как блин начинку. Никита вспомнил истории про охотников-тунгусов, которые отправлялись в тайгу без припасов и снаряжения. Пищу тунгусы добывали в лесу, а ночевали, завернувшись в мох. И он бы завернулся, будь здешний мох сухим.