Утром я решила больше не ходить в школу. Слоняясь по улицам и думая о том, что жизнь прошла, так и не успев начаться, я придумывала различные способы самоубийства и радовалась, представляя расстроенные лица одноклассников. Два часа на холоде утомили, я устала и пошла в школу. До конца урока оставалось еще минут пятнадцать, можно было заглянуть в библиотеку, но, поднявшись на второй этаж, я почему-то очутилась в столовой.
– Пирожок и чай, – протянув буфетчице деньги и на всякий случай показав пальцем, потребовала я.
Буфетчица, Елизавета Петровна, была, пожалуй, единственным человеком в школе, испытывающим нежность к этой глухой и очень симпатичной, по ее мнению, девочке.
– Варенька, как твои дела? Ты почему не на уроке?
– Хотела сегодня умереть, но не знаю, как это делается.
– Что за глупость такая? Что ты, деточка, тебе еще рано о таком думать.
– Кажется, я вчера дел наделала, за которые медали не дают.
– Что ты натворила? Рассказывай, что произошло, может, все не так уж и страшно.
Разревевшись, я рассказала обо всем: как, переполненная счастьем, вышла на крыльцо, как открылась в своем чувстве и чем это обернулось.
Сильная по природе, Елизавета Петровна терпеть не могла нытиков. «Плохо тебе – сцепи зубы, и вперед, жизнь ошибки разберет и оценки поставит», – говорила она.
– Сама виновата, – без малейшего сострадания в голосе, начала она с выговора. – Значит, говоришь недостаточно хорошо, раз в любви объясниться достойно не смогла. Заниматься надо, правильно говорить учиться, а не слезы по себе, любимой, лить. Грех это. Быстро вытирайся, – она протянула бумажную салфетку, – и на урок. Не смей сдаваться, иначе будешь «второй лягушкой».
Я тут же рассмеялась. Тогда я еще не знала ничего про двух лягушек, случайно свалившихся в кувшин с молоком, и не понимала глубокой философии образов, просто мысль о том, что можно превратиться мало того что в лягушку, так еще и в лягушку номер два, была так забавна, что слезы высохли и вчерашние беды оказались не такими страшными.
Время шло, я излечилась от надежд. Если человеку не положено любить, то и нечего обманывать самого себя мечтами о будущем. Мохначев вырос, он больше не боялся чужого мнения, наверное, я ему даже по-прежнему нравилась, но прошлое повисло между нами прозрачной стеной предательства, с огромным цветным граффити – инвалидность.
Мама по-прежнему переживала, старалась оградить меня от любой опасности внешнего мира, но я уже давно вышла из-под контроля и родительской опеки. Внешне я ничем не отличалась от послушной дочери и внучки, по-прежнему примерно училась, убирала квартиру, по воскресеньям ходила с Настей в музеи и на выставки, готовилась к поступлению в институт. «Идеальный ребенок», – замечали соседи. «Воспитанная и умненькая девочка», – говорили в школе. «Дура!» – веселились мои ночные приятели. Теперь их стало еще больше. Я придумывала их, раздавала им роли, сочиняла слова для представления. И ни один из них ни разу не указал мне на неполноценность, не попросил записать сказанное на бумаге, а уж если кто из них и влюблялся в меня, то по-настоящему, не оглядываясь на товарищей.
Иногда я думала, что все не так уж и страшно, – пройдет еще какое-то время, я вырасту окончательно и умру или уйду в монастырь. Не рассказывая никому в семье о своем решении, я часто мечтала, представляя себе, как это будет. Единственным человеком, которого я пусть и частично, но посвятила в свои планы, была Светка; после той глупой истории с Мохначевым только она не смеялась надо мной, и я решила, что мы подруги навсегда. Светка не одобряла моих порывов, и вообще ей не нравилось такое отношение к жизни, она постоянно, словно попугай с выставки, твердила одно и то же: «Сначала надо поступить в институт и только потом уже делать что хочется».