Иными словами, Иваница не заметил ничего нового за столом, потому что Петрило не мог считаться здесь новым: просто еще один из воеводских блюдолизов, хотя и сам в Киеве, выходит, человек не без значения; не имел Иваница ничего и для Дулеба, что угнетало его вельми, но он возрадовался бы, если бы мог знать, что за это время Дулеб уже понял хитрую игру, затеянную Войтишичем и его друзьями; он почти разгадал их тайный замысел, сводившийся тем временем к избежанию разговора об убийстве Игоря, к избежанию самого слова «убийство», избежание же какого-либо слова является непроизвольным или же заранее определенным стремлением обратить на него особое внимание. Беседа их вертелась вокруг необычного события, не называя самое событие, речь шла о вещах, казалось бы, начисто отдаленных и даже просто бессмысленных, – а Дулебу слышалось только одно: смерть, смерть, смерть; говорилось о городах, которые Войтишичу приходилось брать со своей дружиной, говорилось о киевских горах с золотыми церквами и монастырями, столь милыми сердцу игумена Анании, говорилось о городских судах, которые чинил Петрило, заботясь о пользе княжеской и причиняя при этом горе и кривду людям безымянным, – а у Дулеба все это как-то смешивалось в одно, он думал о своем, для него все сливалось в неразрывное целое: Игорь, и город, и горы, и горе.
Еще несколько дней назад он ехал сюда, хотя и без особого желания, но и не боясь княжеского поручения. Теперь же убедился, что Киев не дается ему в руки. Не было души, которая не знала бы тайны убийства князя Игоря, но получалось так, что не было души, которая могла бы раскрыть тайну.
– Мне кажется, что в Киеве жажда единодушия превосходит стремление к правде, – заметил Дулеб, уже в который раз пользуясь необязательностью их разговора, при которой слова скакали, будто пузырьки на лужах во время большого дождя.
– Ибо лучше ошибаться единодушно, чем быть правдивым в одиночестве, объяснил игумен.
– А как же слово божье про блаженных праведников? – полюбопытствовал Дулеб.
– Праведны у нас те, кто вместе со всеми.
Снова разговор шел словно бы о вещах очень отдаленных, но точно так же как малейшая прямая линия – всего лишь отрезок дуги большого круга, который так или иначе должен замкнуться в неразрывности, – он неминуемо должен был прийти к тому, о чем думали, чего не могли забыть никак и никогда.
– Я склонен прийти к мысли, что в Киеве нет виновников, – еще не произнося слова «убийство», но уже подходя к нему вплотную, снова заговорил Дулеб. – Да и не может быть виновников в этом городе, где и не слыхивано об убийстве князей или кого-нибудь из их приближенных. Выгнать из города, разметать двор, сжечь дома – это киевляне могли всегда, но дойти до такого…
– Дорогой мой, – замахал на него Войтишич, – братоубийство противно душе русской! Только в чистом поле, только с мечом в руке и с богом в сердце…
– А Борис и Глеб? – напомнил Дулеб.
– Они убиты Святополком окаянным. Это был выродок среди князей и среди люда.
– А ослепление Василька? – снова напомнил Дулеб.
– Это рука ромеев дотянулась даже сюда. Ты, лекарь, знаешь ли ромейские повадки, а уж я навидался вдоволь, будь оно проклято. А где это Емец? Здоров ли?
– Ты ведь знаешь, воевода, – промолвил Анания, – что Емец вельми опечален бегством сына.
– Дорогой мой, бездетность твоя мешает тебе понять, что сыновья и вырастают затем, чтобы бежать от своих родителей; когда-то и я бежал от своего отца, хотя он был не последний человек в городе, а войтом[2], будь оно проклято. Не бежал бы – я тоже стал бы войтом. А так с божьей помощью да княжьей лаской послужил земле нашей рукой своей и сердцем…