Такой же затор в голове был у меня прошлой осенью, когда на неделю зарядил моросливый дождь и вокруг была грязь.
Я вышел на крыльцо. Подле него топтались на доске Борька Перевалов и Толька Колдунов.
– Серега, припри мячик из-за будки Брусникиных, – приказал Колдунов.
Он любит командовать, а я не переносил, когда мной командовали. Бабушка затюкала меня своими командами. Наверно, по ее вине, как только кто-то что-то мне велит сделать, я чувствую поташнивание и могу взбелениться, как последний психопат. Попроси без грубости, хитрости и заискивания – вот что я принимаю спокойно и покладисто.
– Сам припри. Не барин.
– Чё, трудно? Чё, пузо лопнет?
Кажется, на драку нарывается Колдунов? Еще раз прикажет – отлуплю.
– Мы, Сережик, босиком. Мы об стену играли. Нюрка схватила и закинула. Говорит, Авдей Георгич из ночной, спит. Принесешь? А?
Борька Перевалов – человек, не то что Колдунов, просит по-хорошему. Что ж, пожалуйста, принесу.
Метра на три дальше мячика я заметил лужу. В луже лежал конец провода, свисавшего со столба. Я уже совсем подошел к мячику, собрался наклониться, но что-то вступило в меня, ноги прямо-таки примагнитило, будто бы они были в железных ботинках. Хотел отпрыгнуть назад, но тут же забыл об этом и никак не мог вспомнить, хотя и трепетал от страха, что если не вспомню, то умру. Тут начали меня судороги опрокидывать. Попробовал сообразить, что это со мной, но такое онемение охватило мозг, что я покорился силе, гнувшей меня, и упал навзничь. Ноги сразу расковались и сами поджались к животу и боялись касаться земли. Из соседнего барака выскочил мужчина в резиновых ботах, поднял меня, отнес на крыльцо под хохот Колдунова и Борьки. Он выругался, посмотрел на оборвавшийся провод. Я все еще не понимал, какая связь между проводом, мною и Борькой с Колдуновым.
Подвох Борьки Перевалова и Тольки Колдунова мог стоить мне жизни – об этом я узнал лишь вечером. То, что отец хотел зарезаться, до меня дошло тоже не быстро, а когда дошло, то я не находил себе места, пытаясь избавиться от видения крови, которая хлестала из разрезанного горла отца. Странно я устроен: зачем надо путаться в том жутком, чего не было? Может, со всеми то же происходит после того, как они избежали чего-то страшного или кто-то спас их?
Я рассказал матери, как отец чуть не зарезался. Она стала сама не своя. Металась по комнате.
– Хватит кидаться, – сказала бабушка. – Сдох бы, дак сдох. Ни дна ему ни покрышки, ироду.
– Мама, да ведь если он решит себя, весь век казниться. Из-за меня ведь. Судьбу из-за меня изуродовал. Да еще зарежется. Ох, бедная моя головушка! Из-за Сережи душа еще пуще страдает. Мыкается он между мной и папкой. Тебе-то, мама, что? Не приголубишь его. Даже через комбинат не проводишь. Взрослых вон режет паровозами почем зря. Думала – вызову тебя, спокойна буду за ребенка…
– Я с него глаз не спускаю. Да разве за ним уследишь? Он от самого черта спрячется.
– Вины твоей ни за что ни перед кем не было и не будет.
– И не было и не будет. Замолкни, пока кочергу на тебе не погнула. Я своих ребятишек выводила. Никого не просила. Выводи и ты своего. Я от своих еще никак не опамятуюсь.
Для переезда на Третий участок мать наняла угольные сани. Извозчик и Костя Кукурузин еле взгромоздили наш сундук в ящик, притороченный к саням. Дорога, ведущая к бараку, была ледяная: по ней носили воду из колонки. Когда сани, скребя полозьями о лед, покатились, из барака выскочила бабушка. Она стояла на высоком крыльце, грозя, что нам отольются ее горькие слезы: господь, хоть он и многомилостив, не прощает, когда дети бросают родителей.