Лесной заворожённой мглы.

Сурхоб[2]

О.К.

Там глина алая верховий

Густеет, и весной всегда

Бывает цвета тёмной крови

Речная бурная вода.


О, разве не из этой глины

Адама вылепил Господь!

И, как причастие, долины

Приемлют эту кровь и плоть.


– Земля моя, любовь до гроба!

Туда раздумье отнесу,

Где сурик розовый Сурхоба

Преобразился в Кызылсу

В Киото

Марико Сумикура

Конечно, в следующий раз – в Киото.

И, если жизней, ну, хотя бы две, -

Японка в ожидании кого-то

Его записки прячет в рукаве.


Да, предстоит в струенье цветозвука

Переселенье в новые миры,

И дворик с колыбелью из бамбука,

И нежность неба с конусом горы.


Неужто Провиденье скуповато,

И не подарит в этом далеке

Узор волны в секунду переката,

Пустынный берег с крабом на песке!


Ведь так нетруден переход скорейший

Туда, где будет в этом сне твоём

Небрежно зонтик вскинувшая гейша

Под лепестковым розовым дождём.

«Давно ушла богиня Оспа…»

Давно ушла богиня Оспа

За гималайские холмы,

Но колесница серпоносна

В трущобах мчащейся Чумы…


Нет, не умрёт умельцев навык,

И мнимость мира не пуста,

И вечны блеск алмазных лавок

И ночи звездной чернота.


И пыль, вбирающая лица,

Которых в толпах не исчесть,

Тысячелетьями клубится

И не пытается осесть.

«Тигриным рёвом за рекою…»

Тигриным рёвом за рекою

Сопровождались огоньки,

Что к новой жизни, к непокою,

Неслись по зеркалу реки.


И этот шрифт деванагари,

Кренящийся под силой слов,

Тянулся в бронзовом нагаре

За вереницею слонов.

Рис

Там, в Индостане, рис – всему мерило,

За горстку риса местный создал люд

Все чудеса, что, рея белокрыло,

Потоки света на полмира льют.


Хозяин тачки рисом платит рикше,

И тот бежит к лачуге налегке,

И женщине, так долго ждать привыкшей,

Протягивает зёрнышки в руке.


Всем правит Голод в жизни злой и нищей.

И всё-таки, пройдя сквозь времена,

Культура эта не убита пищей,

Кулинарией не обольщена.


Важней над Гангом розовое утро

И рубище, и пляска, и парча,

И зодчество, и гимн, и «Камасутра, -

На острие рубиновом луча.


И кажется, довольно той же горстки

И раджам, и суровым божествам,

Чья длится вечность в клёкоте и порске

Священных грифов, равнодушных к нам.

Наваждение

От прогулок по Дели

И растительность жгла,

Ноги быстро слабели,

Забывались дела.

В огнепламенном круге

Были пятна черны,

И пестрели лачуги,

Выступали слоны.

По блаженному аду

Приручённых зверей

Я в родную прохладу

Возвращался скорей.

И сегодня так нежит,

Вспоминаясь в былом,

Вентиляции скрежет,

Превращавшийся в гром.

Но в томительной дрёме,

В обжигающем сне

Эти Киплинга «томми»

Все мерещатся мне.

Этих дам кринолины

Под жарой навесной

И во фраках мужчины,

Презиравшие зной.

Бодрый марш напоследок

В золотистую рань

И агенты разведок,

Облачённые в рвань.

Одетые воздухом

Предсказанных в древнейших Ведах,

Во сне бредущих золотом

Я видел воздухом одетых,

Прикрытых только лоскутом.


Я сам готов был обнажиться

И сбросить эту ношу с плеч,

Бежать сквозь времена и лица,

Чтоб на краю дороги лечь.


Да только я давно немолод,

И не к лицу теперь рывки,

Потом – семья и здешний холод,

И эти пальмы далеки.


И от духовного полёта,

В котором тает жизнь своя,

Осталось мне одна забота:

Не наступить на муравья.

«Селенье горное, что гомоном и лаем…»

Селенье горное, что гомоном и лаем

Встречает путника, а дальше тишина.

Дорога дальняя к лиловым Гималаям

В глубоком сне предрешена.


Как будто бы вся жизнь прошла по серпантинам,

А вот и добралась туда,

Где лики грозные в собранье всеедином

Изваяны из льда.


Вдруг улыбнётся тот, а этот озарится

Догадкой зыбкой обо мне.

И правды большей нет, чем ледяные лица

В пустынной вышине.

Темнота

Там очертанья быстро тлели,

И, говорлива и густа,

В твоём блуждании без цели

Была внезапной темнота.


Теперь, благоухая вяло,