Мальчишка ждет мать, сегодня её нужно подождать, сегодня праздник. Поток с верхнего этажа иссяк – восемь, у девочек вечерняя сказка, значит, пятнадцать минут тишины. Вернулась, съёжилась под одеялом. Высокий молодой голос запел такое знакомое с детства – и никогда-никогда раньше не слышимое: «Спать, усталые игрушки! Книжки, спать!»

Постель была несвежей, и менять не разрешалось – как? Исчезнет и без того ослабший запах его пота, дыма, пропадут нечеткие следы серого крапа от пепла на наволочке, – он всегда курил, просыпаясь среди ночи от тихого своего крика, после вскрика он ни разу не уснул просто так – повернувшись на другой бок, поправив подушку или коснувшись для смелости её плеча. Лукавая недотыкомка сидела на краю подушки, ждала, чтобы с первым ровным вздохом снова вцепиться мертвыми коготками в затылок, а в белом папиросном дыму она растворялась, перечёркивалась крупно дрожащим красным угольком и бежала в оконную щель к недовольному хозяину. Пепельный след – не тепло, но и запах, и коротенькие синеватые волоски – это тоже он, это очень даже много его, достаточно, чтобы Город не посмел сунуться сюда просто так… Но страшнее бывало, когда она сама чувствовала себя недотыкомкой, когда он вздрагивал от прикосновения и отодвигался к самому краю постели, в темноте ей чудилась брезгливая гримаса, понимала: внезапная старость ничего, кроме отвращения вызвать не может. Сколько он насчитывал ей после двадцати трех? Конечно, не тридцать пять. Пятьдесят? Семьдесят? Дважды моргнув на блёклое зеркало потолка, цепенела: сплетенная из сухих жил шея, грустно обвислые пусты ладанки грудей, пожелтевший неровный лоб, со зловещим успехом отвоёвывающий прядочки у когда-то буйных каштановых чащ, и эта бородавка… Брр… Кто спускается в ад постепенно, никогда не поймёт ужаса, каким полны глаза свалившегося в эту яму за один приём. Нужно время, чтобы снова сжиться, свыкнуться с мыслью, что они оба в этой яме, и если есть возможность выбраться из-под душного полога, то только вместе. «Сплестись с похожими руками нежными – ночь толстокожую тогда прорежем мы…» – прошептала она сейчас и заметила, как дрогнули шторы, услышала, как жалко пискнул далекой электричкой Город – а он так не любит казаться жалким! Значит угадала. «Эту, эту!» Всё в её жизни держалось на зароках и суеверии. «Домолюсь!!» Уютно свернулась в ней утешная думка – люди живут не просто так, но с надеждой! – домолится, перележит, не поддастся – и всё ещё образуется, и придёт завтра весточка из проклятого сто первого далека, и она вырвется, уедет, хоть за сто первый, хоть за тысячу второй…

Подтянула к подбородку одеяло, прищурилась на ещё раз вздрогнувшие шторы, на острый клинок открывшегося между ними тёмного просвета – вот он, кошачий глаз, следит! – подтянула ещё выше, спрятала корявую бородавку на правой скуле – тоже ведь маячок, зажмурилась до гуда крови в ушах, стараясь попадать в кровяной такт, неслышным шепотом без щелей и пауз закрутила заклинание из одного слова, которое только сначала было именем, снова привычным и понятным, но быстро превратилось в непрерывное пульсирующее жужжание, в пуговицу-волчок на нитке у завороженного ребёнка, и уже из него, из жужжания стала ткать перед собой образ, сначала нынешний – михрютки-полудурка с потухшим взглядом, не просто сгорбленного, а туго и хитро скрюченного, словно ржавый гвоздь в дубовом сучке, со странной гримасой, в которой главной деталью был рот, надорванный сантиметра на три к левому уху и сросшийся в вялую готовность к улыбке, улыбкой за эти недели так и не ставшей; потом уже, сдержав кислинку в уголках глаз, большим напряжением помолодила его на прошедшие двенадцать лет – не являлся он теперь сразу молодым, только через эту новую дверь-муляж, – потом раздела ржавую луковицу времени еще на два года, увидела его на крохотной покатой лесной эстрадке, украсила милое лицо таким привычным для пятисекундной паузы между двумя стихотворениями вдохновенный прищур – вперед-вверх, как будто пытался разглядеть на макушках тесно обступивших полянку ёлок самого Бога, отдыхающего от стыдного городского оробения, – полюбовалась толику мгновения, уменьшила получившийся образ до образка, до иконки, отодвинула её от себя к скрещению стен и потолка, с воздухом через одеяло набрала духовитых остатков живой его плоти и сухими губами вслед за ним начала приговаривать: «Нас поздно хватятся слова хорошие земля укатится в дымы горошиной исчезнет в мареве а как не хочется в белковом вареве остаться отчеством…» Молитва, как и положено ей из-под одеяла, читалась монотонно в длинную строчку одного выдоха, без особенного почтения к смыслу, смысл жил отдельно, он был гуще и сильнее произносимых слов, но сам по себе, без этого ритуального шевеления губами появиться не мог: «…остаться плесенью гранитов тёсаных а кто-то с песнями гуляет плёсами а кто-то парусом за ветром гонится в грядущих зарослях ничто не вспомнится но лишь не вздохами над строчкой писаной пусть мошкой-крохою над почкой тиссовой…» – перевела дух, потраченных на это секунд хватило подумать, что все же лучше было просто уснуть и проснуться уже в другом дне. Не в счастливом – какое! – в самом обыкновенном завтра. Счастья не хотелось, слишком яркое и поэтому наверняка обречённое состояние, вроде окорнованного павлина в одном поле со стаей гончих, спасибо, уже была, лучше уточкой в болоте, серой, под цвет отраженного в черной воде ненастья. Зря заставляла себя так долго спать утром – коротала, коротала день и выспалась! – утром не так страшно, утро можно было переждать, но зачем-то из последних сил лежала, вгоняла себя в рыхлеющий сон и только тогда встала, когда с той стороны век несколько раз подряд нарисовалась одна и та же история, как кто-то вместо неё, пока она тут лежит, идет-таки в избирательный участок и проставляет в её строку и фальшивоневинное «да» и палочку. И сразу Город начинает смеяться, и все подданные его взрываются хохотом, хватают за рукава, дергают за волосы, кричат: «Что, получила!.. никаких тебе завтра весточек, можешь не просыпаться… завтра вообще не для тебя, беги, ползи к своим конфоркам…» Собственно не сам утренний кошмар страшен, а то, что она его без конца вспоминает – оживёт… Такое с разными пакостями случается, и сколько раз уже случалось с ней в этом Городе. Приходилось бояться своих мыслей, и было так, что каких мыслей она больше боялась, те и табунились в её голове, удерживаемые умелым пастырем…