В спидометре запутался окончательно, но деревня с двумя болотцами выскочила из леса километра через полтора, я даже подумал, что это другая деревня, не могла же она, пока я выпил всего полстакана, подползти мне навстречу больше чем на три километра, -кочкастая луговина, грязная, перетянутая надвое лужа, на самой перетяжке огромная сухая берёза, – в две трети от земли гигантский витой кап, за ним берёза растёт вкось, и не полным стволом, а уродливым корявым суком, без сучьев, – как верстовой столб для может быть живших здесь когда-то великанов. Опавшие, осевшие, кривобокие дома, не дома – домчёнки, домушки, хибарки? Хилые хворобые хижины… По дальнему бережку – густая трава, а под травой, видно даже издалека, кочки, кочки, кустики, за ними мелкий редкий березняк и осинник, чехардя, допрыгивают-таки до леса, похожего на настоящий, зелёный с просинью, но всё равно какой-то не настоящий, не тот

В конце концов, в настоящее Марьино тоже не сразу приехали. Похоже, не выдержав нарушений правил, сама земля вступила в игру и начала прятаться и прятать.

2

На болоте ровным облаком-нимбом лежал туман. Даже до первых кустов добраться оказалось непросто – между кочками нога утопала чуть не по колено, из-под травы выступала лоснящаяся чёрная жижа и хваталась за сапог. Ведьма колорадская! Казалось, что всё население деревеньки высунулось из окон и смотрит на мой потешный аллюр к лесу. Не обернулся – а вдруг и вправду смотрят, от таких проводов можно и испугаться.

«Вернуться к машине и рвать отсюда!» – подумал я и сам зашагал дальше: торчащие над туманом верхушки елей уже не просто манили, но тянули к себе, зацепив тугим жгутом не то что за рёбра, а за саму печёнку – где-то там, внутри и холодело при каждом появлении в воображении бурой шляпки.

За полосой кустов земля, оставаясь оспяно-неровной, отвердела, бежать к лесу стало легче, только чем ближе он становился, делалось и страшнее. В незнакомый лес входить всегда страшно, и когда бы не страсть, кого затащишь лешему в гости? Страсть всегда больше страха, а у меня в глазах, умноженные зеркалами снов и небывалого со мной, стояли, росисто манекенясь в притихшей траве – белые, белые, белые, ах! Какие же, чёрт побери, белые!.. Ведь пустейшая вещь – плесень одноногая, а так вгрызается в душу, что ничего больше и нет на свете, – я слышал, как они меня звали, томясь никому пока не высказанной тайной… Через болото и страх я пёр на этот зов, в незнакомый лес, как будто в новую, такую же тайную, иную свою сущность.

И всё же я был рад, что Рыжий не пошёл ко мне провожатым, не было, как говорится, счастья. Страшно-не страшно, а с лесом надо быть одному, как, может быть, с Богом, поверьте атеисту, он знает и вкус, и цвет уединения и таинства, никто больше него не таился своих отношений с Высшим Разумом. Какие грибы компанией!? «Ва-а-ань!.. Ма-а-ань!.. Ау-у-у-у!.. Ча-во-о-о!..». Я от человеческого голоса в лесу сразу становлюсь несчастным.

Между болотом и полем узко вклинился кусочек поля, злаки были здесь ещё гуще – по колоску на три метра. «А рожь-то у нас кака!..» Вот именно – кака…

Вчера хотел было заночевать в машине, но с сумерками на меня накатила такая тоска, что я сломался – пошел проситься на постой по деревне. Приютил Рыжий. Он жил один, и когда я перешагнул порог его хибары, меня обуяла тоска ещё большая – такую щемящую убогость я даже описывать не берусь: пустой дом, в котором не было бы ничего вообще, выглядел бы достойней, во всяком случае в пустом не из чего было родиться такому запаху. Рыжий всё молчал, поглядывал на меня исподлобья и с какой-то брезгливостью, как будто это я был в вонючих портках или я был виноват в том, что его берлога лет пять не видела веника.