С годами, десятилетиями Хина, повинуясь какому-то непонятному ей самой влечению, пристрастилась заплетать свои ярко-рыжие волосы кокетливой девической косичкой. И снова к ней слетались, как мотыльки на огонь, её обожатели: кресло-каталку, где она восседала богиней страсти в ярком макияже, сопровождали восторженной толпой самые изысканные парижские и московские геи и примкнувший к этой компании поэт-авангардист Эжен Вознесенко. Обычно они отправлялись всей разноцветной толпой на бывшую Триумфальную площадь, носящую имя Маньяковского. Там на высоком постаменте стоял её бронзовый Будик, в позе горлана-главаря и поэта-трибуна. В той самой позе, в которой он любил ей читать свои новые стихи.

– Хина, несравненная, дорогая, – перебивая друг дружку, сладко щебетали геи, – как вы находите этот монумент, нравится ли вам?

Хина Члек досадливо морщилась:

– Фи, мятые брюки! В таком виде на публику? Да никогда! Мои домработницы умели наводить стрелку!

На минуту она умолкала, борясь с раздражением. Вообще-то, думала Хина, здесь, на постаменте, по справедливости, должны были бы находиться они втроём – всей своей знаменитой семьёй. Ведь кем стал бы Маньяковский без них?.. Итак, по правую руку Йосик, по левую Щеник, а в середине, в резном старинном кресле, она сама – их вечнозелёная рыжая Муза.

Селфи с огоньком

Не могу умолчать.

Как же, для истории!

Не моей, конечно, которая никому не известна, да и не нужна. А той, что вошла в легенду, будто к себе домой, пожаловала в её изукрашенный дворец с парадного входа, по-хозяйски, вразвалочку. Вкусно дыша исходящим малиновым паром – убедительным и убеждающим признаком заслуженного и неоспоримого успеха.

Некоторые сограждане усматривают в этом процессе признаки самодовольства. Ну, так и что ж? Напрасно кое-кто у нас порой считает сомнительным это парящее состояние млеющей души. Нет и ещё раз нет. Оно судьбоносно и даётся только избранникам славы, что ступили на землю, дабы исполнить своё предназначение.

Итак, земля, так сказать, почва. Представьте комфортное дачное Подмосковье в виде Переделкина, экологически чистое утро, вечнозелёные сосны, свежий пуховый снежок. И вот стоят они там позируют, на убранной дворником дорожке. Собрались этакой мушкетёрской компанией – оживлённые, с улыбочками, в распахнутых дублёнках. Потрёпанные ветром времени мушкетёры, в знатной своей силе, хотя и несколько пенсионного возраста. Все они красавцы, все они таланты, все они поэты. На фоне вечности снимается семейство. Дружное, нет ли, большой вопрос, но в чём-то неизгладимо солидарное. И по осанке понятно: нас мало, нас, может быть, четверо, но всё-таки нас большинство. (Кто-то из них же так убеждённо и победительно определил, кто – я запамятовал, да и не важно: любой мог. Впрочем, состав этой прославленной четвёрки под некоторым вопросом и по-разному толкуется, но понятно: она целиком – из шестидесятников.)

Называть их даже как-то лишне, до того все знамениты и узнаваемы по бесчисленным печатным клише и мельканию в телеящике. Хотя если кому невдомёк – извольте.

Разумеется, в серёдке, в цветастом демократическом образе всепланетного рубахи-парня, длинно-изгибистый, голова вскинута, губы жёсткой полоской, с белёсыми до прозрачности очами то ли пророка, то ли фюрера, Андрэ Явнушенский, он же Явнух. Миссионер собственной творческой личности, посетивший того ради, по собственным подсчётам, больше стран, чем их насчитала ООН, и от каждого путешествия оставивший памятный лейбл на чемодане, отчего тот оказался обклеен в три слоя.

В соседстве с Андрэ, похожий на двустворчатый шкаф или же на троллейбус торчмя, с выпученными глазами и бородавками на челе, Робертино Известинский – вдохновенный служитель текущего агитпропа, по корпоративному прозвищу «советский Явнушенский».