А здесь у меня есть все: есть Петрарка, есть в саду встрепенувшаяся сирень. Иногда мне кажется, что деревья, растущие в саду, в одно прекрасное утро заговорят со мной.
– Мне ничего не нужно… кроме России.
Иногда мне кажется, что я на шажок, на пол-шажочка приближаюсь к той жизни, которая была в Михайловском и Тригорском, потом думаю: а видел ли Фет в окно своего дома телеграфные провода, и росли ли у него в саду ивы, молодые, мягким столбом или уже разросшиеся?
-–
Хорошо, что я встал сегодня так рано. Пора будить сына.
Надо же, как он на меня похож! Надеты босоножки неправильно, левая на правую ногу, правая на левую. Это значит, что он похож на меня. От этой наследственной неуклюжести мне вдруг стало хорошо. Потому что за ней кроется доброта.
Мне приснился вот какой сон: стоит в тесной комнате человек, очень аккуратно одетый. Комната – это то, что здесь называют chambre d'amis. Я понимаю, что этот человек – Равель. Он говорит мне: Они меня били! Кто? Да это невозможно. Я плохо знаю биографию Равеля, но я прекрасно понимаю, я уверен, что его никто не мог бить. И тогда я понял: он имеет в виду рояль. Бьют рояль, когда играют его произведения.
Приснится же разное, несуразное и пронзительное.
Есть композиторы, которым дана сила земли. Они нужны и особенно в ту минуту, когда у людей слабеет чувство этой силы. Они окатывают огнем и ливнем звуков, эти звуки честны, как честна земля, не кривящая душой. Мы слышим какой-то водопад здоровой тоски и плача по нам, по своим сыновьям. Земля щедра и сильна, и, когда она плачет в этой музыке, она одаривает сполна нас такою же здоровой силой. В музыке этих гениев она предстает просветленной, беспокоящейся, она – наша мать, которая нашу жизнь несет на своих плечах, на своей груди. Неожиданное веселье или покой охватывает, когда слушаешь такую музыку – даже если она бурная или заунывная. Но это веселье и покой тела, оно не мыслит, оно живет, мокнет, просыхает и дышит. Все есть в этой земле. В ней нет только неба. Таков Прокофьев, однообразно-откровенный Пьяццола и Перселл, который в конце жизни пытался выдернуть стопы свои из земли и уйти к небу.
2.
Мою фамилию и даже в школе все время перевирали. То Горченин, то Гортенин. Почти гортензия – так же броско. То Горенин. Горшенин, наверное, сказать сложно. Фамилия кажется придуманной, и средний русский ум не понимает, что с ней делать.
Как еще влияют на жизнь мою книги? Или они предостерегают от чего-то… Прочитал "Уездное". И тут же через неделю, после обещаний двух рабочих, явился этот самый Барыба, как оттуда. Подан он был как крайне аккуратный человек. Был тяжеловесно, но фальшиво добродушен, попросту фамильярен, не дурак выпить и поболтать. Зачем я пускался с ним в разговоры? Со второго дня он стал требовать себе особую ставку. Через две недели избавились от него: я не умею это делать, это моя жена умница, позвонила и сказала, что работы хватит на одного человека.
Я видел, какими глазами он смотрит на меня. Я видел в этих глазах, раскормленных и волчьих, что у него одна задача: меня сожрать. Не сегодня, так после. Но он любопытный: хочет выведать, кто я. Это сложней. Я видел, как он высматривает: чем живу. Стишки пишешь? Я сдуру – как будто желая откупиться, по-детски – вернее, не откупиться, а искупить свою неприязнь: а вдруг он заметил? – дал ему диск последний. Посоветовался с соседями. Пришел на следующий день: Так они сказали, мать… профессионал. Он из бывших разведчиков, а я думаю, рангом пониже. Да нет, обыкновенный, раскормленный парнюга, бывший в Афганистане и как-то скользнувший сквозь эту мясорубку, из-за природной смекалки. Ни во что он не верит, кроме себя, а в себя-то уж верит каждый день: вот он я! Барыба. И заглядывает в душу лениво-цепким взглядом. На его глаз я должен быть лодырь.