Подхожу. Представляюсь: продавец счастья, говорю, то есть не за деньги, а как бы в обмен. Вы мне, я – вам. И вот тут – ну лучше б молчала. Лучше б и дальше лыбилась. И дело даже не в том, что сказала. А в амбре. Вот чем по-вашему должен пахнуть объект, созревший для счастья? Цветами, морем, шампанским, наконец? От нее несло, нет – разило пивом. А у меня сразу ряд выстроился – Бавария, шпиг, жир, сало, и много-много пива. И стразу упало. Сразу я вспомнил, что у меня встреча. И засобирался.
Еду, а сам думаю: что ж такое? Никогда, никогда наш человек не станет счастлив. Ну, хоть талоны выдавай. Точно! Такие корочки с правом на ночь счастья. Увидел, понравилась, тогда подходишь, и говоришь: по лицу вижу – у вас счастья нет, а давайте я вам подарю. И талон под нос. Нет, отказать, конечно, может, вдруг замужем или по медчасти, но где-то там в талмудах, в каких-то кондуитах уже минус ей, уже прочерк с внесением, выговором и лишением. Чтоб думала лишний раз. А то взяли моду – лица кирпичом и чешут по делам. А ради чего? Куда спешат? А ради счастья-то и стараются, ради него и соки из себя давят.
– Извините, что отвлекаю, молодой человек. У вас такое лицо приятное, а взгляд грустный. Может, я помочь чем могу? Исправить?
Из мыслей меня вытащила девушка. Симпатичная, даже милая. Ну, зачем? Кто ее просил обрубать мечту, отвлекать от таких приятных некрасивых мыслей.
– А?… что?… что исправить? …слушайте, девушка, идите-ка вы со своей помощью.
Двери открылись, и я вышел из вагона в поисках своего милого удобного счастья.
Мой любимый Пуздрыкин
Эта история о любви. И как каждая история настоящей любви, она имеет печальный конец.
Мой герой Петр Петрович Пуздрыкин не так чтобы очень стар, но уже далеко и не молод.
Голову его украшает светящийся даже от ничтожного источника света нимб лысины, в уголки глаз вкрались предательские кракелюры – годовые кольца Петра Петровича, – а от крыльев носа к бесцветному рту протянулись змеи-морщины.
Человеку, впервые увидевшему Пуздрыкина, может с устатку вообще показаться, что наш Петрович древний старик – из ушей, носа и прочих не занятых лысиной мест тянется к свету могучий бор седого мужского волоса. Но это впечатление обманчивое. Уже при втором, трезвом взгляде, он увидит цепкий, я бы сказал молодой, да уж что там – хитрый, с прищуром взгляд русского мужика. А идет он из самих лицевых глубин, из ставших сизыми от трудной и долгой жизни глаз Пуздрыкина, которые, в свою очередь – глаза, в смысле, – сидят на круглой, без утолщений и излишних длиннот, голове Петра Петровича. А она в свою очередь царствует на крепкой, тугой шее.
Обычно шея, и вся плоть, что выше, вплоть до самой лысины, светится, фосфоресцирует, сиречь блестит небесной голубизной – до такой степени выбриваемости лелеет Петр Петрович свою нежнейшую физию. Но в последние недели хозяин все еще крепких, но уже с налетом бульдожьей брылястости щек, совсем забыл нежный холод бритвенной стали. Да и есть от чего. Любимая, и единственная жена Петра Петровича, отрада глаз и услада тела занемогла. Да и не сказать, чтобы уж очень-то занемогла, почти и не хворала, не жаловалась принежнейшая его Елизавета, кстати, тоже Петровна, но как-то однажды ойкнула и теменем об пол – шлеп! С тех пор гиппократы и парацельсы из районной поликлиники за нумером 183, что от Петерочки через дорогу налево, безотрывно ставят ей диагноз – рак в третьей степени.
И вот лежит дражайшая Елизавета, кстати, Петровна, в отдельной теперь от Пуздрыкинской кровати под раритетным теперь лоскутным одеялом и молча смотрит невидящим взором в потолок.