После установочного выступления Попова новые ораторы бросились громить коммунистическую систему, нищету и бесправие, национальные проблемы и войну в Афганистане (для СССР она только закончилась – 15 февраля). Моджахеды, оснащенные современным оружием, наносили нашей 40-й армии нарастающие удары. Последние гробы и возвращение домой далеко не последних молоденьких инвалидов будоражило города и деревни. И подлодка «Комсомолец» утонула. И вообще, куда ни кинь – всюду клин.

Говорили хлестко, вразмах, без обиняков. И тут в зал вошел новый главный московский коммунист – присланный из Ленинграда на смену отступнику Ельцину – Лев Николаевич Зайков. Они, кстати, типажно похожи. Оба – рослые, дородные. Ельцин, правда, поспортивнее, порезче, но он и на 8 лет моложе… Как показал тот день, ментально они были в то время не совсем далеки.

Войдя и не увидев привычного подобострастия, Зайков тем не менее не развернулся, а сел слушать выступающих. Хватило его не более, чем минут на десять.

С открытым ртом, остекленевшими глазами, слегка растопыренными руками, он, словно окаменев от ужаса, двинулся, сопровождаемый демонстративно возмущающейся челядью. «Смута, крамола, недопустимо», – было написано на его лице. И покинул собрание.

А народ не останавливался. И тут в зал вошел Ельцин. Понятно, что охрана действующего и предыдущего первых секретарей Московского горкома КПСС их приход специально развела по времени. Зато я получил прекрасный шанс наблюдать воочию сцену прелюбопытнейшую. Поскольку Ельцин остановился рядом, свою первую встречу с будущим первым президентом России запомнил хорошо.

Несколько минут Ельцин стоял сзади практически никем не замеченный и слушал выступавших одного за другим депутатов.

Хватило его не более, чем минут на пять.

С открытым ртом, остекленевшими глазами, слегка растопыренными руками он, словно окаменев от ужаса, двинулся, сопровождаемый подбадривающими его помощниками. «Смута, крамола, недопустимо», – было написано на его лице. С этим он… сел за стол президиума и лишь спустя некоторое время успокоился и стал слушать уже внимательно, вникая.

Забегая вперед, скажу: по моим наблюдениям, он обладал очень высокой способностью к саморазвитию. Настолько высокой, что часто заставал собеседников врасплох – неожиданными и разумными, а порой и парадоксальными соображениями, даже тогда, когда от него не ждали вменяемых суждений. Не имея подготовки в гуманитарной сфере, он не размышлял о глубинных причинах кризиса, который, будучи руководителем-практиком, наблюдал ежедневно. Разрушение социалистической системы и советского железного занавеса были ему поначалу абсолютно чужды и непонятны, обрушились на него волей рока. Но до 1994 года он вникал, осваивал новые идеи на удивление быстро и менялся стремительно.

Так что и Попов, и я сильно ошибались, когда, выйдя с очередного совещания у Ельцина, где он нес какую-то ахинею про совершенствование социализма, я спросил: «Он что, правда такой дурак?», а Попов характерно зажмурился и быстро-быстро закивал головой.

В общем, мое личное отношение к Борису Николаевичу было неоднозначным.

Впервые после Свердловска я услышал о нем в Кемеровской области, где местное начальство сетовало: «Только начали привыкать к новому секретарю ЦК по строительству, как его на Москву бросили». Это, стало быть, декабрь 1985 года, когда Горбачёву удалось спихнуть одного из своих конкурентов и недоброжелателей, главного московского коммуниста Виктора Гришина. Потом пошли слухи о жесткости Ельцина к московской партноменклатуре, даже доведшей до самоубийства двух районных партруководителей. (В России это, конечно, не в диковинку. Покойный мой брат Саша был свидетелем, как в люто-студеную зиму 1976–1977 годов после разговора с «милейшим» премьер-министром Косыгиным сполз в кресле с инфарктом начальник одной из московских теплоэлектростанций.) Воспринимал это отстраненно – их партийные разборки меня мало волновали. Когда весной в неожиданно теплые денечки потекли ручьи от стремительно таявшего снега и пришло указание Ельцина вывести сотрудников непроизводственных организаций колоть лед и разбрасывать снег (которые и сами бы растаяли дня через три-четыре) мы дружно сказали: «Ну и дуболом».