Утро давно и далеко пробралось в тайгу. Солнце колющимися отблесками обгоняло длинномер, в кабине – тепло, словно оно и согревало. Тёплые слова также наполняли Зою – она разговаривала с сыном. Вспоминала: «Глаза её…, у Митеньки!». Мамины глаза! Слышала даже его слабенький, ещё птичий, голосок, а весной ему будет уже семнадцать!
Непросто было ей жить рядышком от него, и кем? …Женой начальника полиции. Жутко мучительно! Потому и ушла от Макара, любя его, но …сбежала чужой тёткой от родного сына. И стало ещё хуже – хоть виделись иногда! Не всегда он ей улыбался её же глазами. Не удивительно – стала только знакомой ему, только и того, а жить-то как …этой знакомой ему тёте?! Ух, как колотилось сердце, когда сынок отводил от неё утомлённое бесстрастностью лицо, уставший от сочувствия, которое лишь напоминало – родился с ногами, да так на них ни разу и не стал. А стать на ноги, хотя бы шажок-другой сделать, о таком и мечтать больно. И ему самому, и ей, и отцу.
Чем ближе было до Кедр, тем вина матери стряхивала с себя и отвагу, и решимость, как это проделывает резвящийся ветер с боярышником зимой: только что – белый, как тут же – густо-красный. Точно кровью окроплённый. И тому, кто не чувствует за собой вины, кустарник радует глаза, а Зое смотреть на него – наказание! Как и видеть первые избы и каменные дома, усердно коптившие гарью нависшее над посёлком давящее небо – а себе, разве, можно простить, что родила жизнь, убогую и потому обречённую на жалость? Понимание, да что оно даёт, это людское понимание в чужих глазах, когда родные-родненькие глаза сына не видят в них восторга им!
– Останови здесь! – будто кто-то другой за Зою попросил водителя.
Ещё этот голос сказал ей, что очень страшно, что вина лишь умеет храбриться или отпираться невиновностью, а лучше всего – прятаться в прошлом. И Зоя сдалась на милость вины: на обочину улетела её хозяйственная сумка с вещами, а следом её саму вытолкнуло на снег безволие. Никаких сил не осталось, даже сказать «Спасибо!» водителю.
Решение, оставить всё так, как когда-то случилось, заголосило в ней, пугая её саму, а неприкаянный страх только ускорял шаги в обратном направлении.
Когда пришло понимание расстояния до Долино, несчастная и жалкая она перешла на противоположную сторону дороги в надежде, что рано или поздно на этой стороне её догонит попутка. Но не сделала и десяти шагов, как перед ней, посреди снега, пророс пламенный цветок.
Сначала придавило ощущение, что мать в ней сходит сума, но цветок был настолько реальным, что лицо обдал жар огня. Вскрикнув от неожиданности, Зоя попятилась назад, путаясь в ногах, а цветок разрастался в пламя, формой – поначалу – шара, затем будто покатившись вправо-влево и одновременно рванув вверх-вниз, пополз во все стороны и стал огненной преградой на её пути. Потусторонняя жуть потянула за воротник пальто и обязала попятиться ещё и ещё. Но и огненная стена стала приближаться.
Ничего другого не пришло в голову Зои, как мысль о том, что вот и всё: не к сыну она торопилась, а умереть. Возможно, что это и есть справедливый выход для неё, и геенна огненная – не выдумка. Сбитая с толку тем, что ей уготовило желание обрести покой в радости, она, отшвырнув от себя сумку и рванув полу пальто да так, что все до единой пуговицы разлетелись бесследно, сама бросилась на огонь, лишь закрыв глаза. И – упала на спину, отброшенная, будто руками. Поднялась не сразу, но снова бросилась на огонь, и снова – спиной о снег, мягкий и глубокий, оттого и не больно. А огонь, становясь лишь жарче, точно ждал от Зои, что она побежит и только – в Кедры. Мистика! Вместе с тем она же и поставила её на ноги, развернула лицом к посёлку, легонько подтолкнув в плечи, к вещевой сумке, сначала. И, выхватив её из сугроба, Зоя побежала в посёлок, не оглядываясь, чтобы вернуть сыну восторг пусть больной и не завидной, но всё-таки жизни.