Вспышками отдельные картины чистилища.
Избитый пьяница-сын, опухший, с повязанной головой, поддерживаемый своей матерью-карлицей, такой же опухшей, но не избитой и с не перевязанной головой.
Девица в форме Макдоналдса, красные рубашка-поло и кепка, черные штаны, в кроссовках, на каталке, около двадцати, блондинка, закрытые глаза, что с ней?
Наиграно веселый толстяк двадцати с небольшим с огромными электронными часами в форме браслета на левой руке, деланно и громогласно комментирующий происходящее с ним и вокруг него, неосознанно прикрывающий фальшивым оживлением страх от неизвестности, с готовностью слезающий с каталки, чтобы добыть анализ мочи.
Дама в возрасте, на каталке, благообразная, чистая, нормально и аутентично одетая, лежит спокойно, дожидаясь своей очереди в этом человеческом конвейере. Рядом, видимо, ее сын, отвернувшийся в сторону, с недовольным лицом человека, которого оторвали от исполнения суперважного и суперсрочного дела. Не удивлюсь, если точно такое же обиженное выражение лица у него было в детстве, когда вот эта мать заставляла его делать домашнее задание по русскому и литературе, учить неспрягаемые глаголы или стихи Некрасова. Прошли десятилетия, и вот сейчас гордость матери, ее первоцветок, в образе главного бухгалтера или первого заместителя директора крупной мебельной или лакокрасочной компании, с правильным черным портфелем, в непременно синем офисном костюмчике и отвратительного цвета галстуке, безобразно повязанным. Безотцовщина, некому галстук поправить. Как и лицо, на котором застывшее выражение, вероятно, возникшее в первую же минуту после звонка насчет внезапно слегшей матери, – «ну, как же так, в такой день!». Интересно, кто позвонил? мама? едва добравшаяся до телефона, что, мол, мне плохо, сын приезжай, кажется, совсем плохо. До дома недалеко, по дороге вызвал «скорую», приехали практически одновременно. Или позвонил, сын-внук-балбес, который вновь не работает, и к полудню как раз встал после любовных ночных упражнений со своей новой бл… – пассией, вот она здесь же. Даже в этом месте, даже в этот момент, тискает ее, томно смотрит ей в глаза, обнимает демонстративно. Хлюст. Как же я его упустил, когда, думает сейчас бухгалтер-первыйзамдир?! Она ведет себя надлежаще. В отличие от этого придурка. А тут еще мать. Ох, матушка, прости. Именно в этот момент, может быть на этой мысли, может на какой другой, подобной, явственная рябь пробежала по его недовольному лицу, тотчас разгладившемуся, потеплевшему. Ведь мать. Учила, заботилась, лечила, защищала, наставляла, давала завтраки, зашивала дырки и пришивала пуговицы, кормила и обстирывала, заставляла учить Некрасова и глаголы. Прости, матушка. Что может быть важнее, или кто?
Много людей. Конвейер. Несовершенные, уродливые человеческие тела, десятки тел, пожилых и очень пожилых, или вовсе молодых, или среднего возраста, внешняя жизнь которых вдруг, внезапно оказалась совершенно зависимой от жизни внутренней, до поры невидимой, где-то там под кожей, но как выяснилось, именно и главной, и определяющей и определившей человеческую жизнь, включая ее внешнюю. И выясняется, что без этого напускного внешнего флера, внешней жизни, оболочки, которой мы руководствуемся в себе и оказываем влияние на окружающих, это просто тела, непривлекательные и случайные. Тленные.
Поражает не сам по себе этот сгусток человеческого несовершенства, уродства, боли, страдания, мучений, низости и мерзости. Тлена. К этому привыкаешь почти тотчас, когда становишься в эту очередь, поскольку понимаешь, что ты всего лишь часть этой очереди, этого мира убожества, хаоса, и смиряешься. А мир этот всего лишь отражение, продолжение, слепок большого мира, из которого все мы пришли, вопия от немощи, страдания. То есть мы все здесь собравшиеся и есть этот большой и внешний мир, его страдающая в этот момент часть, но именно плоть от плоти, такая, какой он и есть.