На следующее утро, в воскресенье, дядя Амир позвонил моей матери и протянул трубку мне. Жест был нарочито небрежным, однако я видел, что дядю переполняют эмоции. Послушав с минуту, как я что-то неловко мямлю – раньше я никогда не пользовался телефоном, и общение с бестелесным голосом показалось мне странным, – он отобрал у меня трубку и дал матери полный отчет о моем прибытии, сыпля штампами и смеясь над тем, как нелепо я, провинциальный увалень, выглядел в аэропорту. Закончив разговор, он спросил, понравилась ли мне моя комната, и под его пристальным взглядом я пробормотал, что да, очень. Вечером того же дня состоялось мое первое знакомство с ножом и вилкой. Я подождал, пока остальные начнут есть, чтобы взять с них пример, но это меня не спасло. Дядя Амир всласть похохотал над моей неуклюжестью, а тетя Аша старательно прятала улыбку. Вместе с ними похихикали даже дети – восьмилетний Ахмед, которого здесь звали Эдди, и семилетняя Хадиджа, или Кэди. Я тоже улыбнулся, поскольку знал, что начало европейской жизни у такого, как я, просто обязано ознаменоваться этой неизбежной застольной комедией.

– Ты хоть понимаешь, что такое есть ножом и вилкой? – принялся рассуждать дядя Амир, насмеявшись вдоволь. – Это вовсе не значит быть европейским прихвостнем, отказавшимся от своей культуры. Кое-кто еще по старинке думает, что сунуть в рот ложку – первый шаг к тому, чтобы превратиться в христианина. Но нет, при этом ты ничего не теряешь. Ты просто начинаешь относиться к еде как к удовольствию, а это и есть цивилизованность. – Тут дядя Амир истово кивнул и подождал моего ответного согласного кивка.

Довольно быстро, в считаные дни, я понял, что теперь смешки и поддразнивание дяди Амира сопровождаются тоном, требующим смирения и торопливой улыбки, и что при любом намеке на несогласие его грубоватые шуточки сменяются сердитой насупленностью. В такие минуты даже аристократическая беспечность тети Аши уступала место легкому беспокойству. «Ну что там еще, мистер?» – спрашивала она, и, если дяде Амиру было угодно, чтобы его вывели из дурного настроения, он едва заметно улыбался и отпускал крошечную шуточку, сигнализирующую о начале возвращения к прежнему добродушию. В противном же случае он отвергал потуги жены возмущенным взмахом руки и продолжал хмуриться до тех пор, пока причину его недовольства не устраняли, всеобщими усилиями возвращая ему душевное равновесие. Это была манера, рассчитанная на устрашение, и всякий раз, случайно встретившись с дядей глазами, я послушно опускал голову.

Выбрав мою будущую профессию на свой вкус, дядя Амир повел меня в «Дебнемз», чтобы решить проблему с моим гардеробом. Тетя Аша, предпочитавшая «Маркс-энд-Спенсер», нехотя согласилась нас сопровождать. Одежда, которую я привез с собой, для здешнего холода не годится, сказал дядя. Тонкие хлопковые рубашки и териленовые штаны – о чем я только думал? Так мигом отморозишь все свои причиндалы! Дяде Амиру хотелось, чтобы я понимал как можно меньше из того, что видел в Лондоне, чтобы мне все надо было объяснять и все за меня решать. Какой бы вопрос ни стоял на повестке, моего мнения не спрашивали. Мне купили толстый голубой свитер – он доходил мне до подбородка и облегал шею, как тесный хомут, – и темно-синий дождевик из толстого шершавого материала, похожего на брезент. Он был на два размера больше нужного, чтобы под него влезли все шерстяные вещи, которые мне полагалось носить. Еще я получил две голубые рубашки с длинным рукавом, блестящие, скользкие на ощупь и дешевые на вид. Завершили набор пара толстых светло-голубых перчаток, голубые носки с шарфом и синие трусы. Тетя Аша любила все голубое и синее. Пока мы ходили по магазину, дядя Амир с тетей Ашей обсуждали каждый предмет одежды по очереди, прикладывали их ко мне, спорили насчет цвета и выбирали синий, а затем терпеливо, хоть и кратко, объясняли мне свое решение.