Во второй комнате жил брат моей матери, дядя Амир. Дверь в конце коридорчика вела в узенький дворик, где еле хватало места для бельевой веревки. У него была общая стена с двориком наших соседей – одинокого мужчины и его матери. Они жили так тихо и незаметно, что долгое время я даже не знал, как зовут хозяина, поскольку никто не говорил ни с ним, ни о нем. Его мать никогда не выходила из дому – не то болела, не то так отвыкла от прогулок, что боялась внешнего мира. У них не было электричества, и, когда меня отправляли туда с миской слив в подарок – сливы в ту пору были редкостью, – я едва мог различить в полутьме ее черты. С их двора не доносилось почти никакого шума, разве что изредка негромко покашляет хозяин или звякнет кастрюля. Выбегая ночью по нужде, я старался по возможности не открывать глаз и добирался до уборной ощупью. На заднюю дверь я никогда не глядел даже мельком, но мне все равно мерещилась тень, вырастающая над стеной в рассеянном свете прикрученной масляной лампы.
Перед домом не было ни палисадника, ни тротуара, так что в переднюю заходили прямо с улицы. В жаркие дни дверь распахивали настежь, и занавеска на ней лениво колыхалась под легким ветерком, то вздымаясь, то опадая. Значит, когда мы сидели на этом залитом солнцем пороге и отец угощал меня сахарной ватой, наши ноги стояли на улице – если только я уже доставал ногами до земли – и мы смотрели, как мимо нас течет жизнь. Улочка наша была пустынная и совсем тесная – на ней с трудом разъезжались два велосипеда. Жестяные крыши нашего дома и дома напротив почти смыкались, и те, кто случайно забредал в эти прохладные сумерки, должно быть, робели, чувствуя себя непрошеными гостями. Солнечные лучи падали на наш порог очень недолго, пробиваясь в щель между козырьками крыш, и фотография с ватой, очевидно, была сделана именно в такой момент.
Ни одного автомобиля здесь никогда не видели, да и нечего им было здесь делать: эти улочки предназначались для шарканья и шлепанья человеческих ног, для тел, соприкасающихся плечами, и для отдающихся эхом приветствий, проклятий и выкриков. Все необходимое доставлялось на тачках или на своих двоих. И ровной, как положено нормальной дороге, наша улица не была: когда-то ее замостили плитами, но время, ноги прохожих и дождевая вода оставили на них множество выбоин. Иногда, глухой ночью, звонкий стук чьих-нибудь твердых башмаков наполнял воздух угрозой. Неподалеку от нашего дома улица сворачивала направо и вскоре после этого – опять направо. В отличие от больших дорог, ведущих в глубь острова, наши улочки изгибались и поворачивали через каждые несколько метров, и примерно так же петляла жизнь их обитателей. В нашей части города не было особняков, просторных дворов и садов за высокими стенами, и жили здесь скромно. Так обстояли дела в моем детстве, когда эти улицы были пустынными и тихими, а не грязными и многолюдными, как в более поздние времена.
Наши соседи спереди, Масен и Би Марьям, жили в таком же маленьком домике, как наш, и прямо дверь в дверь с нами. Все называли его Масен, не прибавляя ничего к имени, а ее – всегда только Би Марьям [6]. Масен работал посыльным в городской администрации – маленький тощий человечек, которому в школьные годы наверняка крепко доставалось от хулиганов. Посыльным он назывался официально, но фактически был кем-то вроде мальчика на побегушках. Ему давали разные мелкие поручения: принести нужную папку, проводить посетителя к выходу, купить попить чего-нибудь холодненького, или сигарет, или булочку, сходить на рынок, отнести в ремонт сломанный вентилятор – короче говоря, его уделом были бесконечные хлопоты конторской жизни.