Который раз поэзия опережает науку!
Поразительно бесстрашие Окуджавы перед патетикой и тавтологией. В сказочном, театральном, условном, табакерочном мире, возведенном им по «чертежам своей души» и только отдаленно напоминающем довоенную Москву, слова-трюизмы, субъективно, интимно обновленные, становятся координатами его лирического героя.
В старом-престаром фильме Карне «Дети райка» мелодраматическая пантомима, к которой мы привыкли относиться скорее эстетически, чем эмоционально, неожиданно полностью, один к одному, подтверждается страстью мима Дебюро – и сказочный мир пантомимы внезапно обрушивается действительной трагедией. Вот и от актеров, занятых, казалось бы, в игрушечной поэзии Булата Окуджавы, жизнь требует не читок, а «полной гибели всерьез».
Смерть кажется такой внезапной, чужой и чуждой, но именно она подтверждает реальность этого сказочного мира, границы которого охраняют два солдата – бумажный и оловянный. Бумажный солдат, красивый и отважный, хочет переделать мир, чтобы все были счастливы. Оловянный солдат осужден на вечный подвиг, он ждет своих врагов и боится выпустить из рук окаянный автомат:
Два разных стихотворения о двух разных солдатиках, но обоих пустил по свету один мастер. Два солдатика, двойники-антиподы, ведут между собой вечный спор. Мелодийная, гитарная гармония Булата Окуджавы на поверку оказывается мнимой, навсегда утраченной – равно в окрестном мире и в человеческой душе.
Теперь уж точно помню, что из всех знакомых он первым пришел в гости, когда я в очередной раз переехал – на этот раз в Москву, всего за пару лет до отвала из России. Все бумаги уже были подписаны, но вещи не прибыли, я жил один. Лена была еще в Ленинграде, Жека с моей мамой в Латвии, Оля с Булей – в Коктебеле. Мы оказались почти соседями: он жил у «Речного вокзала», я – в четырех от него остановках, у станции метро «Аэропорт». Спросил его, кем себя чувствует – армянином или грузином. Булат всерьез занялся своей генеалогией и поведал мне о еврейской четвертинке то ли осьмушке, не помню: кто-то среди его предков был из кантонистов.
Я пошутил:
– Если считать от Адама, мы все евреи.
– Адам – не еврей, – поправил меня Булат. – Первый еврей – Авраам.
Мы долго в тот вечер сидели на кухне, а потом он катал меня на машине по ночной столице и жаловался, что Москва изменилась неузнаваемо, Арбат из места действия, пусть и романтического, стал театральной декорацией, туристическим китчем. Было это летом 1975 года. Булат еще поживет 22 года, оставаясь неизменным, то есть самим собой, коснея в катастрофически изменчивом, обвальном, катаклитическом, перевернутом мире.
Но уже тогда – а тем более позже, когда наши пути разошлись, но легко представить на расстоянии, даже из-за океана – Окуджава остро чувствовал свое одиночество в/на миру, а признался в нем еще раньше, в самом начале пути – в песенке о Леньке Королеве:
Вот и мне теперь не представить Москвы без Окуджавы.
Да и нет уже больше той, окуджавской Москвы.
И была ли она в реале?
Я ее не застал и знаю только со слов поэтов. Окуджава был ее последним – нет, не певцом, а вспоминателем и плакальщиком.
Сказочник умер, сказка стала легендой, легенда окаменевает в миф.
Посвящение-1. Булату: Кудос женщине
Барьер времени
Сослагательная история
Девочка плачет: шарик улетел.
Ее утешают, а шарик летит.
Девушка плачет: жениха все нет.
Ее утешают, а шарик летит.