Я, сделав еще несколько осторожных затяжек, передал ему трубку и уклончиво ответил:

– Да так, было дело… а ты здесь как очутился?

Старый бедуин строго и предосудительно покачал головой, при этом не сводя с моего лица своего тяжелого и какого-то странного, глубокого и мудрого взгляда.


– Я здесь потому, что меня к тебе послали, – сквозь зубы, и как бы нехотя, процедил он, – а ты попал сюда из-за того, что ты плохой человек.


Воздух расколола тишина.

– Плохой ты не потому, – продолжал он, – что любишь только себя, ибо всякий любит себя. Плохой ты оттого, что никогда не мог уважать хоть кого-нибудь хотя бы на маленькую капельку больше чем себя. Ты всю жизнь лжешь. При этом в сущности-то, ведь и не обманываешь никого – никого, кроме себя. Выходит, что ты к тому же еще и глуп. Не обижайся, а радуйся – ведь я говорю тебе правду. Впрочем, на стариков не обижаются, а я очень, очень старый человек.


Всю эту тираду он проговорил тихо и спокойно. Меня как огнем обожгло. Я вскочил на ноги и, с нахрапистостью дважды судимого человека, закричал:

– Да что ты знаешь о моей жизни?!! Может, ты мне сейчас пояснять начнешь – почем в Одесе рубероид?!! А?!! Что ты смотришь?!!


Я остановился. Старик откинул полу своего халата, спокойно взялся за рукоять висевшей у него на боку сабли и тихо сказал:


– Перестань кричать и махать руками, – я терпеть не могу непочтительности.

– Ты что пугать меня вздумал?! – закричал я форсируя голос, чтобы не упасть в грязь лицом.


Тут произошло нечто для меня неожиданное: рука старика, как вспышка света, взлетела вверх, сжимая в смуглом кулаке острое мерцание стального клинка, который, издав резкий свист, ударил меня по руке.

– Сказано не кричи, значит не кричи, – сказал старик, всаживая саблю в ножны.


В начале я ничего не понял, я только услышал звук чего-то шлепнувшегося у меня возле ног. Я посмотрел на землю и увидел на песке, неподалеку от костра, свою левую руку, отсечённую чуть выше локтя. В следующее мгновение я почувствовал острую и цепкую боль, а вместе с ней и некое осознание происшедшего.

– Ты отрубил мне руку! – прошептал я непослушными губами, кстати сказать, от моего пыла и пафоса не осталось и следа.

– Ты дерзко вел себя, поэтому тебя следовало наказать, а теперь молчи и не двигайся.


То, что произошло дальше было до того нелепым, абсурдным и фантастическим, что иначе как сном душевно больного это и не назовешь.

Старик неожиданно встал, поднял мою отрубленную руку и, сдувши с неё песок, приставил её назад к отрубленному месту. Затем он стал бормотать себе под нос какие-то непонятные слова, после чего несколько раз с силой хлопнул меня по предплечью и сказал:

– Будем считать, что нечего не было.


Я стоял, раздавленный вескостью чуда. Смотрел на свою сросшуюся руку, смотрел на этого то ли человека, то ли полубога и чувствовал, как к горлу подступает комок глубочайшей обиды, который состоял из справедливого взгляда на любого человека в первую очередь, как на человека, а не как взгляда на кусок презренного мяса, с которым можно делать все что угодно. В следующее минуту я уже сидел на песке и, обхватив голову руками, горько плакал. Это длилось довольно долго.

Он сидел и ждал, покуда я выплачусь, а затем мягко произнес:

– Ничего не поделаешь, сынок, – жизнь вообще сложна, а зачастую горька и кручиниста.

– А у тебя что, была тяжелая жизнь? – спросил я, утирая с лица последние остатки слёз.

– Эх, сынок, жизнь моя, может быть, и была бы легкой, – да судьбой Аллах наградил непростой; да и время было тяжелое.


Он замолчал и надолго задумался.

– Может, расскажешь? – робко спросил я.