Где-то далеко – та же кошка. Словно на сцене… висит над головами толпы. Толпа под ней. Просто что-то чёрное. Светится-то точно одна она. А отец? Куда дела папу, ты, котяра?

Кажется, это он прокричал вслух. И кажется, даже сумел заорать громко, во весь голос. Потому что давануло по ушам. Там, внутри. И вдобавок передёрнуло всё тело, или пронзило чем-то, аж во рту закисло. Это уже было. Помнится, когда он думал или говорил здесь что-то, что не нравилось…

А кому не нравилось? Этой котяре? Она будет решать, нравится ей или не нравится он сам, мама, папа?

Перебор!

Опять скрючило, свело вязкой судорогой мышцы. И вдобавок заскребло в горле. Облизал губы и попытался ещё ускориться. Надо же как-то добраться до этой… остановил сам себя. Здесь, похоже, даже додумывать до конца – себе хуже делать.

Ой, что я, мелькнуло в голове. Себе хуже! А мама с отцом там связанные в сетке, как картошка какая-нибудь. Про них думать надо.

«Да! Про них!» – тут же словно кто со стороны ехидно заспорил. А сам пропадай – так, что ли? Много толку будет – пропасть если. Нет уж. Не наш метод, как Шурик из старой комедии говорил. И ваще, что за такая тупость – обязательно кому-то пропадать. Сколько стрелялок и аркад ни пробовал, там всегда находится выход, а то неинтересно.

Ноги работали, но отец не приближался. Толпа непонятно кого. Крылья, носы, усы. Рога, но не ветвистые, а дужками назад, и морда длинная, бородатая. Раздвоенные копыта. Всё плотнее воздух, уже не воздух, а какой-то студень. Стал грести руками и ногами, барахтаться. Сверху что-то валилось, прямо на голову и за шиворот, тёплое, липкое, вонючее – жуть! Ещё и на лицо потекло. Тьфу! Стошнило тут же, частично – на собственные коленки. Его толкали, пихали, наступали на ноги, на руки, на пальцы. Горло ел смрад, в ушах шумело. Сам себе боялся признаться, что в этом шуме есть слова.

– Его голос решил… Его голос… В первый ряд, в первый ряд…

Его тащило. Мутило, тошнило, но тащило. Там был… Глаза огромные, больше его роста, раскосые, треугольный нос, клыки сверкают сплошняком, массой. Огонь, но твёрдый. Становилось жарко. Тело скрючивало. Точно оно ссыхалось. Именно ссыхалось, потому что даже не потело. Вонь вокруг тоже высохла. Теперь пахло, как на горящей свалке. Кожу стянуло – вот-вот лопнет. И эта задубевшая, обожжённая, колом вставшая кожа сдавливала грудь, голову, мозги до тонкого железного звона. От малейшего движения, даже дыхнуть, становилось больнее. Горело и звенело всё. Горело во рту, в лёгких, в кишках.

И никого. Все исчезли.

Нет. Рядом был зверь с бородой и рогами – и борода горела. Дымным, вонючим оранжевым пламенем. Везде, куда ни посмотришь. Боком, наискось, кверху ногами – везде он. Он плюнул. Попал в физиономию. Плевок горел на щеке ещё злее. Левый глаз, в который попало немножко, уже не видел. Никогда ещё не было так больно, так невыносимо. Голоса, чтобы орать, блажить, хоть отчасти заглушая когтившую тело боль, уже не было – надсаживался беззвучным сипом. Непроницаемо-белёсо колыхалась пелена, на которой чудились буквы, написанные огнём, пузырящейся смолой буквы. Складывались во фразу: ЕГО ГОЛОС РЕШИЛ… И всё исчезло в воронке бессмысленного крика от бессмысленной боли.

Когда глаза снова стали видеть, то и видеть поначалу было нечего. Что-то серое, пестревшее мелкими блёстками. Понял: камень. Везде. Мелкие острые камни впивались в обожжённую спину, и лежать на них не было никакой возможности, а сняться – не было сил. Один обломок воткнулся в затылок и доставал до самых мозгов. Или мозги тоже стали каменные. Воздух перестал питать, насыщать, сделался пустым и бесполезным. Только драл горло и нутро. Сверху тоже был камень. Козырёк. И справа камень. Свет шёл слева, дробясь в грубо обитой поверхности искрами. Искры кололи глаза. Но, кажется, оба глаза видели.