Как-то мы возвращались домой с первой встречи одноклассников после пяти лет окончания школы. Вошли в троллейбус с задней площадки. Мне хотелось отделиться, остаться с ним там, где меньше пассажиров, нечаянно его касаться в троллейбусе бэушном; наверное, с ходу придумала и произнесла: люблю смотреть, как дорога убегает назад. Он тотчас парировал: мол, всегда смотрит только вперёд, и прошёл в салон.

Он не умеет врать.

На другой встрече в заштатном кафе он сидел среди одноклассников, как старший брат в стайке первоклашек. Причём не выпячивал свою успешность, не покровительствовал, так само собой выходило. Он снова слыл лучшим или просто им оставался. В полутёмном подвале его белый свитер на тугих плечах, белое пятно на чёрном, виднелся с любой точки танцпола, где меня кружил парень, хвастая, сколько патентов получил за свои рационализаторские находки и хмельно шепча на ухо, как нравилась ему со второго полугодия седьмого класса по первое девятого. О, мальчики, о сверстники седые, кого-то нет уже из нас в живых. Мы стали давным-давно другими. А вы все видите в нас девочек своих. Он пару раз оглянулся на танцпол, но не скажу, в мою ли сторону: глаз Тамерлановых в темноте не разглядеть.

И что мы имеем, так и не научившись жить? Какими чистыми были в начале, как нынче мы все обмельчали…

В белом свитере – невозможность моя, несбыточность – жизнь моя не начавшаяся, частичка чьего-то чужого счастья, не причитавшаяся мне. Ах да, между нами вышел один разговор – нет, два. Разговоров, признаться, помню немало: мы запросто обсуждали даже пикантные темы. После выпускного гуляли всю ночь по району. Когда шли тополиной аллеей из всей толпы перестроились так, что оказались вдвоём, рука об руку. Он спросил, чего мы, девочки, хотим от парней. Я ответила: жизни. Чтобы если мне грозит опасность, мой парень мог рыцарски защитить меня, ни на секунду не струсив. Тогда он как-то сердито вгляделся в моё лицо, будто обиделся, будто уличил в эгоизме. Будто предчувствовал того, моего будущего солдатика, беспомощного желторотика, который не защитил, которому не простила, которого и сама защитить не сумела. А может быть, предчувствовал что-то своё, ситуацию, в какой другая девочка потребует от него рыцарства и жизни? Когда, спустя годы, я напомнила ему наш разговор в ночь выпускного, он ото всего отрёкся.

Теперь он повторял мне: ты роднее остальных, ты чуточку родная, как будто родной можно быть чуточку. Но признавался, что хотел бы совсем другой женщине подавать пальто, чтобы другая стелила ему постель. Ждал ту, какую захочется провожать домой по длинному пути – со мной он всякий раз выбирал самый прямой, короткий путь, у подъезда неизменно ласково обнимал и целовал куда-то в висок или ухо. И каждый раз подъездная дверь – свидетель и судья – наблюдала, как огорчённо-непорочно я поднималась по лестнице и как равнодушно и облегчённо он нырял в темноту переулков. Бесконечные эти наши проводы стали обрядом: он, я, город, ночные всхлипы электричек, встречно-пешеходное «дай прикурить» и ответное «не курю». Жесточайшая гордыня, отказы, чтобы я дала сыну его имя, отказы принять бесчисленные портреты, наброски снов, где угадывался он, мы вместе. И горчайшая слабость заблуждаться в его словах – «роднее остальных». Сны, грёзы, заблуждения – случайные касания на всех углах по дороге, как полупразднество. Вот теперь поняла в чём причины бессонницы, подступающей к горлу смуты и даже свежей приклеившейся морщины: слышать – как искушение, как бес попутал – сердцебиенье чужого тебе мужчины.