– Знаю, – отозвался он и запел: – Так много ветра, и без парусов… – Он перешел на бодрый шаг. – Если Наполеон накинется на тебя, вспомни вчерашний вечер, – сказал он, взяв ее за руку. – Мы же весело провели время. Скажи же, что тебе понравилось.

– Ты не понимаешь совершенно, – раздраженно ответила Реха. – Как тебе объяснить? Я никогда не любила латынь, она казалась мне слишком холодной, слишком логичной, даже больше математикой, чем языком. Но я всегда была лучшей, потому что безумно обожала нашу учительницу.

«Безумно обожала, о боже, – усмехнувшись, подумал Курт. – Очаровательная девушка, но иногда мыслит как четырнадцатилетняя».

– А какое отношение латынь имеет к Наполеону?

– Есть люди, – объяснила она, – ради которых хочется быть трудолюбивыми и смелыми, вообще быть порядочными.

Она думала: «Он всегда такой самоуверенный и высокомерный, но иногда не может понять таких простых вещей, будто ему всего двенадцать».

Она пыталась забыть о том, что Курт поцеловал ее в коридоре, и тогда ей казалось, что она счастлива. «Странная разновидность счастья, – подумала она, – которое длится всего несколько минут…» На фоне резкого белого утреннего света прошедший вечер перестал существовать, и в уже знакомом заводском пейзаже с его шумной деловитостью все, что она говорила и делала прошлой ночью, казалось ей глупым, неуместным и, в сущности, бессмысленным.

Фабрика по производству брикетов была окутана клубами белого и коричневатого дыма, слабо колеблющегося от ветра. Над огромными конусами градирен, стоящих на невероятно больших опорах фундамента, поднимались клубы пара, которые напоминали Рехе о сахарной вате и ярмарке, а также о восхитительных праздничных днях, проведенных на колесе обозрения и цепной карусели. Однако сейчас было не время для подобных воспоминаний. Реха сказала:

– Как нам извиниться? Это уже второй раз за одну неделю.

– Не глупи, – ответил Курт, на что Реха закусила губу и промолчала. За последние дни он приобрел привычку произносить эти слова, и, несмотря на все робкие опасения Рехи, он произносил их наполовину презрительно, наполовину ласково, как будто упрекал в нелепых глупостях ребенка. «Не глупи», – говорил он, уже привычным движением руки отмахиваясь от нее, и Реха перестала возражать, хотя и чувствовала себя ужасно униженной.

Хаманн стоял у окна. Он поманил их к себе, и они зашли к нему. Бригадир тупо и сердито жевал погасший окурок. По лицу Хаманна ничего нельзя было прочитать.

– Вчера было мокро, не так ли?

– Нет, дождя не было, – спокойно ответила Реха.

Хаманн облизнул губы.

– Я имел в виду ликеро-водочный завод, – сказал он и обратился к Францу: – Ты что-нибудь слышал, брат, о том, что у дневной смены изменилось время начала работы?

– Не-а.

Хаманн взглянул на часы и огорченно покачал головой.

– Половина девятого. Похоже, у меня сломались часы. – И он довольно долго, все время обращаясь к Францу, предавался удивительным размышлениям о том, когда и где он мог испортить свои дорогие наручные часы, а Реха с Куртом смущенно стояли рядом.

В конце концов, Курт прервал его, сказав:

– Этого больше не повторится, начальник. – И Хаманну было достаточно такого обещания.

Как мастер, он чувствовал себя обязанным по многим причинам видеть и слышать все, что происходило в его бригаде. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не приходил к нему и не перекладывал свои заботы и неприятности на широкие, терпеливые плечи мастера, и поэтому он действительно был осведомлен о человеке лучше, чем кто-либо другой. В первую неделю он наблюдал за тремя новичками, изучал их со страстью человека, который должен разобраться во всем: будь то техническая проблема, человеческие характеры или просто точный перевод иностранного слова.