– Сельсоветчик уже не свидетель, спросить не у кого.

– Верно, – подтвердил Воропаев, – свидетель на том свете кашляет. К тому ж братец у щенка крепкий есть, Николай. И не щен, а матерый пес. Настоящий пес, продразверсткой заправляет, хлебушек из закутов скребет, да так чисто – ну ровно корова языком. На черный день ни хрена не оставляет.

– Вот что, господа… В данном случае мы воюем не с человеком, а с идеей, – Рогозов, высокий, гибкий и наделенный силой, что чувствовалось по его крепкой, хотя и узкой груди, одернул френч под ремнем, собрал складки сзади, – а с детьми совсем воевать не годится. Предлагаю: пусть он клятвенно отречется от большевистских идей, от своего вождя, господина… извините, товарища Ленина, пусть даст слово никогда больше подобными глупостями не заниматься и катится на все четыре стороны. А чтоб ученье покрепче на душу легло – всыпьте десятка полтора плетей. – Рогозов усмехнулся. – Вполне возможно, что в будущем он нам пригодится. Землю, например, пахать, на сельское общество работать…

Только сейчас Серега понял, почему лицо у Рогозова бледное, кожа почти прозрачная, обесцвеченная, поры темными точечками просвечивают, а глаза он все время прижмуривает, словно ему на свет больно смотреть: граф долгое время в темноте прятался, в подвале либо в глухом хлебном закуте смутное время пережидал – вот и обелесел, в гриб, что в подвалах на мокрых стенках да на столбах живет, обратился. Грибы эти синие, прозрачные, жидкие.

Что такое «идея», Серега знал, в кружке политграмоты проходил, там это слово часто употребляли. Он сомкнул губы упрямо. О том, что его могут бить, вырезать на теле ножом или плотницкой стамеской звезду, пытать, загонять под ногти острые сапожные гвозди, расширяющиеся квадратом у основания, жечь лицо раскаленным шомполом, Серега даже и не думал. Да тут же половина своих, деревенских мужиков, на них такое пятно ляжет, что ни в жизнь потом не оттереться, проходу ни в селе, ни в болотах, ни в тайге не дадут. Лицо Серегино напряглось, скулы окостенели, в височных впадинах выступил мелкий искристый пот, похожий на измельченную соль, к горлу подкатило что-то теплое, удушливое, что мешало вдохнуть воздух полной грудью, перед глазами закачались плавно, будто круги на воде, зеленоватые табачные кольца.

– Хорошо, господин поручик, – Воропаев поднялся, попытался выпрямиться, стать вровень с графом, но куда там – у Рогозова что надо стать, а Воропаев узловат, костист, топором сработан, и материал, который пошел на его изготовление, – не самого лучшего качества. Да еще горбина на спине образовалась. Хмыкнул Воропаев: – А если он не откажется от этой самой… как вы говорите?

– От идеи, что ль?

– Во-во, слово какое незапоминаемое. От идеи коли не откажется, тогда как? Может, его… – Воропаев сложил длинные, пропеченные порохом и самосадом пальцы в щепоть, с силой прищелкнул, изображая стук ружейного курка, – а?

– Решайте сами, – спокойно проговорил граф, наклонил голову. Причесочка у него была волосок к волоску, точно посередке разделена ровной линией, приглаженная, словно бы Рогозов только что у цирюльника побывал.

У Сереги жарко вспухли виски, звонкая кровь заколотилась в ушах, он сглотнул соленую слюну.

– Ну что, родимец? – Воропаев подошел вплотную к Сереге, нагнулся, дохнул табаком и луком. Вдруг без размаха, коротко и сильно, ткнул Серегу костяшками пальцев под нос. Серега полетел назад, попал в жесткие и сильные руки стоявших за его спиной конвоиров, те оттолкнули его, и он снова напоролся лицом на кулак Воропаева. Коротко и оглушающе звонко хрустнули два передних зуба. Серега, пробитый насквозь болью, будто сухой летней молнией, поджигающей в ясную летнюю пору истекающие смолой леса и торфяники, охнул, валясь на колени. Оперся руками о пол, поднялся, стараясь удержаться на ослабших, подрагивающих ногах. Воропаев проговорил добродушно: – Ить, не охай ты, родимец, не охай, а принимай с благодарностью науку, в ножки мне за нее кланяйся, в ножки, понял?