– Изволишь отужинать, матушка?
Гнева отмахнулась, но чернавка – понятливая, даром что молодая – принесла орехов лесных, вишен в сахаре. Сладкая мякоть растеклась по языку – и словно прояснилось слегка кругом, и пальцы наконец и вишнёвую кожу, и ореховую скорлупу, и парчу подушек почувствовали.
– Ивана ко мне позвать, – велела Гнева, когда чернавка явилась забрать плошки.
– Позову, матушка, – кивнула чернавка и выскользнула за дверь.
Гнева выпрямилась, провела ладонью по лбу. Мучили её головные боли; тяготили венец и пышные косы. Когда бывала одна, не прятала их, струились косы по парче и тафте к мраморным плитам, что тихие водопады.
– Ивана позвать к царице! – звонко крикнул слуга-мальчонка.
Гнева расправила плечи, стряхнула с рукава ореховую скорлупку.
– Старшего сына царица требует! – подхватила стража.
– Ванюшку-дурачка к матушке-царице! – полетело по дворцу.
Царь, почивавший уже в ту пору, проснулся, протёр глаза, услыхал, кого да к кому кличут, и зарылся головой в пуховые подушки.
Отыскали Ивана в конюшне: сидел в пустом стойле, раскладывал стёклышки цветные да камушки. «Малокровненькой, чудненькой», – вздохнула с печалью бабушка-задворенка[28], кроме которой никто в дальние стойла и не заглядывал.
– Иди-ка, милок, к царице. Ждёт тебя матушка.
– Какая она мне матушка, – отмахнулся Иван, выкладывая по руке острые стёкла: у пальцев – красные, будто кровь, по ладони – синие, что морская гладь, к запястью – мелкие, зелёные, что кувшинки.
– Всем нам она матушка, царица наша, – напевно протянула старуха. Лаптями раскидала солому, склонилась над Иваном. – Иди, Ванечка. Не заставляй царицу ждать-поджидать.
Стёкла цветным ручьём ссыпались в карманы. Иван поднялся. Сунул задворенке резан[29] и пошёл из конюшен.
– Кафтан отряхни, милок. Да умылся б ты!
Иван одёрнул полы, провёл ладонями по плечам, смахивая солому. Пахло от него крепко: сладким сеном, конским потом. Но прибраться, умыться? В покоях царицыных напомажено да надушено – поди и не заметит.
Вошёл Иван в чёрные сени. Не снимая сапог, зашагал по лесенкам да коулкам[30], кутям[31] да переходам к широким ступеням, к золочёным царским покоям. У высоких дверей остановился. Вспомнилась матушкина горенка, светлая, с золотой лучиной – той матушки, родимой, оставшейся в памяти запахом таволги[32], тёплыми руками. Вспомнилась – и обернулась туманом из-под дверей царицыной горницы. Про царицу шептались, мол, ведьма облачная, околдовала царя. Так же и про его матушку говорили: ведьма, мол, травяная да провидица. Царь-батюшка поехал по осени, царевичем ещё, стрелу свою искать. Вышла ему навстречу девица: стан – лоза, глаза – звёзды. Года не прошло – появилось во дворце дитя; рос царский сын быстро, лицом красавец, смекалкой скорый. Храбрый, ловкий, письму выучился, с гостями заморскими молвился на чужих наречиях – с теми лишь, правда, кто добраться смог до Крапивы-Града по охваченным войною землям, по Журавлиной дороге, вдоль которой жгли леса и сёла лютые душегубы.
А потом померла матушка, и совсем тёмные времена настали. Батюшка Ивана никуда не отпускал от себя, так и пересидели вдвоём в тёмной горнице зимние вьюги, чёрные метели. Сколько лун минуло, прежде чем окутало стольный град туманом и явилась сизоглазая Гнева. Поразвеялась наконец батюшкина тоска, женился второй раз, родились братья: богатырь Ратибор, красавец Драгомир. Снова батюшка улыбаться начал. Всех сыновей любил, но его, Ивана, – особо. Ему прочил царство, его готовил в наследники. Да только сам Иван слышать не хотел ни о каком престоле, думать не хотел ни о каком венце царском да с царицей новой никак, к батюшкиной печали, поладить не мог.